Павел Васильев

Бывают талантливые люди, которые, как цветы, красивы, броски, чарующи. А у иных клад их дарования, точно алмазы, прячется глубоко, и нет в них внешней притягательной силы.

Когда я впервые повстречала Павла Васильева на квартире своеобразного и вдумчивого критика Елены Усиевич, поэт мне не понравился. Не потому, что он был нехорош собой. Наоборот. Тогда с зоркостью, присущей первому впечатлению, заметила я и гармонично правильные, юношески чистые, строгие черты его лица, и темно-серые, слегка запавшие, яркие глаза с неожиданно озорным, жестким, недоверчивым и недобрым выражением. Так смотрят на мир беспризорные дети.

«Не легко, видно, дается ему жизнь, мается, плутает, серчает!» - подумала я, вспомнив россказни о прошлом молодого сибирского поэта, с первых шагов в Москве приковавшего к себе внимание. О Васильеве много болтали в ту пору. Слыхала я, что рос он в Омске, в семье педагога, скитался, был матросом, хулиганил, пил, участвовал в какой-то сече, не все понял в нашей революции. Знала, что недавно вышел из-под следствия и в заключении, как Орфей под землей, пел стихи, пленив судей.

С виду чем-то неуловимым походил Васильев на Есе­нина и очень дорожил этим сходством. Но еще больше разнился он от великого рязанского самородка. В Есе­нине, каким я его знала, сохранялась почти детская не­посредственность, и удаль его была не злой, а грусть — чистой, волнующей.

В Васильеве под тонкой оболочкой бурлили различ­ные страсти, было нечто трагическое в его проказах и вспышках. Трудный это был человек и для себя самого и для окружающих, как, впрочем, все недюжинные люди. Груз таланта не всегда легок, он немыслим без тяжело­го труда, упорных поисков, неизбежных разочарований, ошибочных увлечений, способности печалиться и радо­ваться и, главное, никогда не знать покоя...

В первый вечер нашего знакомства Павел Васильев почти не участвовал в общей беседе, а если вставлял слово, то задиристое, вызывающее. Но вот он начал читать сdои стихи. И будто распались стены дома, и ворва­лась с гиком и песней былинная, стихийная, могучая матушка Русь. Промчались сибирские казаки, легла под копытами коней рожь, упало и поднялось пылающее солнце. Павел Васильев перевоплотился. Холодные, ша­лые глаза его потеплели, волчий огонек в них погас.

Как всегда, когда человек соприкасается с настоящим талантом, с высоким, подлинным, а не мнимым искусством, он как бы сбрасывает с себя груз мелких чувств и суеты. Лица слушателей осветились вдохновенной мыслью, радостью. Редко упивалась и я столь превосходными строфами: шолоховского масштаба и самобытности был перед нами чудодей.

Васильев, худощавый, стройный, казался нам одним из тех, кто в далекой древности, в Элладе, заставил поверить в божественное происхождение поэзии. Напевность его стиха, сочность, новизна словесных оборотов, красочность пейзажей, буйная, богатырская эмоциональная сила полонили всех. Стало понятно, почему Горький прозрел в Васильеве большого и своеобразного поэта.

«Однако, — тревожилась я, — станет ли Васильев нашим единомышленником до конца, подымется ли до самых высоких идей эпохи, не сорвется ли? Нет, это человек сильный».

В душе поэта явственно боролись противоречивые устремления. Он болезненно искал в жизни и творчестве своих особых дорог, истины, не зная, однако, сам, какова же она, эта его жар-птица.

Но был он предельно честен в каждом слове, вырыва­ющемся из сердца. Да и как могло быть иначе? Подлин­но одаренный писатель и поэт никогда не лжет. Талант и правдивость неотделимы. Притворство и лицемерие мстят за себя. Они убивают душу творчества.

В начале тридцатых годов Павел Васильев нередко бывал у меня в доме. Держался он почти всегда ершисто, но за этой грубостью я вскоре усмотрела своего рода «защитную функцию». Поэт склонен был видеть в людях желание унизить его. Павел был очень вспыльчив и горд, но отнюдь не самонадеян. Он, как Байрон, то считал себя гением, то бездарностью и мучился этим, стремясь к все большему мастерству и не успокаиваясь. С нескрываемой жадностью вглядывался он в каждого внутренне интересного человека, рвался к знаниям. Напряженно морща переносицу, сводя русые брови, слушал споры о судьбах советской литературы, о текущем дне страны. Он читал самые разнообразные книги и как-то сказал, что любит превыше других писателей за русский язык Лескова и за сюжеты — Джека Лондона. От встречи к встрече мне казалось, что Васильев обретает внутреннее равновесие и смягчается сердцем.

В последний раз, после довольно долгого перерыва, судьба свела нас с Васильевым на небольшом литературном вечере, устроенном редактором газеты «Известия», старым большевиком и добрым другом писателей Иваном Михайловичем Гронским. Эти часы навсегда запали мне в память. Тогда же я снова встретила Валериана Владимировича Куйбышева. Никогда не казался мне этот прекрасный человек более веселым, бодрым, полным сил и важных планов.

Подведя Васильева и меня к висевшей на стене картине какого-то известного мариниста, Куйбышев предложил нам найти сравнение для облитого закатными красками моря. Павел Васильев заметил, смеясь, что покрасневшие пестрые волны несутся, как хоровод девушек в цветастых платьях на сибирской ярмарке. Куйбышев прищурил большие глаза, взглянул на картину и медленно сказал:

-А мне видится самотканый переливчатый шелк, из которого в Средней Азии шьются халаты и одеяла.

-Викторину затеяли? — спросил Гронский, подходя к нам и приглашая к ужину.

Но прежде чем пойти к столу, Куйбышев, дружески положив руку на плечо Васильева, попросил его прочесть стихи. Особенностью поэта было то, что он всегда читал их, не заставляя себя просить. И в этот раз он тотчас же начал несколько суховатым, негромким голосом свою песню:

В черном небе волчья проседь,

И пошел буран в бега.

Будто кто с размаху косит

И в стога гребет снега.

На косых путях мороза

Ни огней, ни дыму нет,

Только там, где шла береза,

Остывает тонкий след.

Шла береза льда напиться,

Гнула белое плечо.

У тебя ж огонь еще:

В темном золоте светлица.

Синий свет в сенях толпится,

Дышат шубы горячо.

Я взглянула на Куйбышева. Стихи его захватили, как музыка. Васильев прочел еще не одно свое произведение и, по просьбе Валериана Владимировича, закончил «Повествованием о реке Кульдже»:

Мы никогда не состаримся, никогда,

Мы молоды, как один.

О, как весела, молода вода,

Толпящаяся у плотин!

Мы никогда

Не состаримся,

Никогда —

Мы молоды до седин.

Над этой страной,

Над зарею встань.

И взглядом пересеки

Песчаный шелк — дорогую ткань.

Сколько веков седел Тянь-Шань.

И сколько веков пески?

-Хорошо! Лучше не напишешь! — тихо, с чувством сказал Валериан Владимирович, когда Васильев смолк. — Вот она, подлинно эпическая сила. Очень хорошо.

Павел Васильев обратился ко мне:

-Ну как, Галина, помните наши схватки? Кажется, ваша взяла? Нравятся ли вам мои стихи?

Ответ был в моем рукопожатии.

Нам, четверым, как-то не хотелось идти в соседнюю огромную комнату, где за столами шумели, пели, шутили собравшиеся писатели, артисты, редакторы. И никто из нас не предчувствовал тогда печального будущего Павла Васильева.

Он прожил всего двадцать шесть лет.

Галина Серебрякова

 Из книги «О других и о себе», издательство «Советский писатель», Москва, 1971, 440 стр.