Отрок златокудрый

После расправы над Алексеем Ганиным молох уже не останавливался. Менее чем через год в гостинице «Англитер» был убит Сергей Есенин, которого сатанинские ловчие уже давно гнали, как лесного зверя, расставляя засады…

Через два года после его гибели в Москве появился ещё один златокудрый отрок, выходец из семиреченских казаков, юноша-поэт, почитающий Сергея Александровича «князем песни русския», своим заочным учителем, преклоняющийся перед его гением и посвятивший его памяти пронзительные горькие строки: «Я ненавижу сговор собачий,/ Торг вокруг головы певца!». 

Поэта звали Павел Николаевич Васильев… 

Он родился 5 января 1910 года в Зайсане. Его отец, Николай Корнилович, сын пильщика и прачки, закончил Семипалатинскую учительскую семинарию и преподавал в приходской школе. Мать, Глафира Матвеевна Ржанникова происходила из крестьян Красноуфимского уезда Пермской губернии. Обладая редким музыкальным талантом, она играла на многих инструментах, и музыка, русская песня с рождения питали душу будущего поэта. Мать приучала детей к чтению, и Павел уже в десятилетнем возрасте стал не только читать, но и сочинять собственные стихи. Большое влияние на формирование поэтической личности мальчика оказали его бабка по отцу, Мария Федоровна, и дед, Корнила Ильич. Неграмотные, они обладали редким даром сочинять и рассказывать сказки, и, во многом, им был обязан Павел знанием русского фольклора, впоследствии ставшего одной из ключевых сил, питавших его творчество. 

Глазами рыбьими поверья 

Еще глядит страна моя, 

Красны и свежи рыбьи перья, 

Не гаснет рыбья чешуя.

 

И в гнущихся к воде ракитах

Ликует голос травяной – 

То трубами полков разбитых, 

То балалаечной струной.

 

Я верю - не безноги ели,

Дорога с облаком сошлась, 

И живы чудища доселе – 

И птица-гусь и рыба-язь.

 

«В стихах Васильева сочетаются фольклорные мотивы старой России с открытым, лишённым штампов языком революции и СССР, - писал литературовед Вольфганг Козак. - Выросший в Казахстане среди прииртышских казачьих станиц, основанных потомками новгородских ушкуйников, ходивших на Обь ещё в XIV веке, будущий поэт с детства впитал две великие культуры — древнерусскую и казахскую, что позволило ему стать своеобразным мостом между противоположностями — Востоком и Западом, Европой и Азией. Поэзия Васильева исполнена самобытной образной силы. Сказочные элементы сочетаются в ней с историческими картинами из жизни казачества и с революционной современностью. Сильные личности, мощные звери, жестокие события и многоцветные степные ландшафты — всё это смешивается и выливается у него в экспрессивные, стремительные сцены в стихах с переменным ритмом». 

Провинциальное учительство было большой духовной силой старой России. Учителя не только пестовали детей, но просвещали население, знакомя его с литературой и музыкой, ставя спектакли и по мере сил стараясь отвечать на животрепещущие вопросы жизни общественной. Такова была среда, в которой рос будущий поэт. В неоконченной автобиографической поэме он так вспоминал о своём детстве: 

1 

Широк и красен галочий закат. 

Вчера был дождь. В окоченевших кадках, 

Томясь, ночует черная вода, 

По водосточным трубам ночь подряд

 

Рыдания теснились. Ветром сладким 

До горечи пропахла лебеда. 

О, кудри царские по палисадам,

Как перенесть я расставанье смог?..

 

Вновь голубей под крышей воркованье... 

Вот родина! Она почти что рядом. 

Остановлюсь. Перешагну порог. 

И побоюсь произнести признанье.

 

Так вот где начиналась жизнь моя! 

Здесь канареечные половицы 

Поют легонько, рыщет свет лампад, 

В углах подвешен. Книга «Жития

 

Святых», псалмы. И пологи из ситца. 

Так вот где жил я двадцать лет назад! 

Вот так, лишь только выйдешь на крыльцо, 

Спокойный ветер хлынет от завозен, -

 

Тяжелый запах сбруи и пшениц... 

О, весен шум и осени винцо! 

Был здесь январь, как горностай, морозен, 

А лето жарче и красней лисиц.

 

В загоне кони, ржущие из мглы... 

Так вот она, мальчишества берлога - 

Вот колыбель сумятицы моей! 

Здесь может, даже удочки целы,

 

Пойти сыскать, подправить их немного 

И на обрыв опять ловить язей. 

Зачем мне нужно возвращать назад 

Менял ладони, пестрые базары,

 

Иль впрямь я ждал с томленьем каждый год: 

Когда же мимо юбки прошумят 

Великомученицы Варвары 

И солнце именинное взойдет?..

 

Ведя под ручку шумных жен своих, 

Сходились молчаливые соседи, 

И солнце смех раздаривало свой, 

Остановясь на рожах их тупых,

 

На сапогах, на самоварной меди... 

Неужто это правило душой? 

А именины шли своим путем, 

Царевной-нельмой, рюмками вишневки.

 

Тряслись на пестрых дугах бубенцы, 

Чуть вздрагивал набухшим чревом дом, 

И кажется теперь мне: по дешевке 

Скупили нас тогда за леденцы.

 

В загонах кони, ржущие из мглы... 

А на полтинах решки и орлы, 

На бабьих пальцах кольца золотые, 

И косы именинницы белы.

 

И славил я порукой кабалы 

Варвары Федоровны волосы седые!

 

2

Не матери родят нас - дом родит. 

Трещит в крестцах, и горестно рожденье 

В печном дыму и лепете огня. 

Дом в ноздри дышит нам, не торопясь растит,

 

И вслед ему мы повторяем мненье 

О мире, о значенье бытия. 

Здесь первая пугливая звезда 

Глядит в окно к нам, первый гром грохочет.

 

Дед учит нас припрятать про запас. 

Дом пестует, спокойный, как всегда. 

И если глух, то слушать слез не хочет, 

Ласкает ветвью, розгой лупит нас.

 

И все ж мы помним бисеры зимы, 

Апрель в ручьях, ворон одежду вдовью, 

И сеновалы, и собак цепных, 

И улицы, где повстречались мы

 

С непонятою до сих пор любовью, - 

Как ни крути, не позабудем их! 

Нас мучило, нас любопытство жгло. 

Мы начинали бредить ставкой крупной,

 

Мы в каждую заглядывали щель. 

А мир глядел в оконное стекло, 

Насмешливый, огромный, недоступный, 

И звал бежать за тридевять земель.

 

Но дом вручил на счастье нам аршин, 

И, помышляя о причудах странствий, 

Мы знали измеренья простоту, 

Поверив в блеск колесных круглых шин,

 

И медленно знакомились с пространством, 

От дома удаляясь на версту, - 

Не более. Что вспоминаешь ты,

Сосед мой хмурый? Может быть, подвалы,

 

В которых жил отец твой за гроши 

На городских окраинах, кресты 

Кладбищ для бедных, и зловонье свалок, 

И яркий пряник в праздник - для души? 

Два первых ребёнка Васильевых, Владимир и Нина, умерли в младенчестве, и, боясь за судьбу Павла, семья в 1911 году переехала в Павлодар, где Николай Корнилович стал преподавать на педагогических курсах. 

Образ жизни семьи сложился кочевым из-за постоянных перемен места службы отца. Павлодар сменила станица Сандыктавская, затем Атбасар, Петропавловск, где Павел поступил в первый класс, наконец - в 1919 году — Омск, где Николай Корнилович был мобилизован в армию Колчака 

Под командирами на месте 

Крутились лошади волчком, 

И в глушь березовых предместий 

Автомобиль прошел бочком.

 

Война гражданская в разгаре, 

И в городе нежданный гам, - 

Бьют пулеметы на базаре 

По пестрым бабам и горшкам.

 

Красноармейцы меж домами 

Бегут и целятся с колен; 

Тяжелыми гудя крылами, 

Сдалась большая пушка в плен.

 

Ее, как в ад, за рыло тянут, 

Но пушка пятится назад, 

А в это время листья вянут 

В саду, похожем на закат.

 

На сеновале под тулупом 

Харчевник с пулей в глотке спит, 

В его харчевне пар над супом 

Тяжелым облаком висит.

 

И вот солдаты с котелками 

В харчевню валятся, как снег, 

И пьют веселыми глотками 

Похлебку эту у телег.

 

Войне гражданской не обуза - 

И лошадь мертвая в траве, 

И рыхлое мясцо арбуза, 

И кровь на рваном рукаве.

 

И кто-то уж пошел шататься 

По улицам и под хмельком, 

Успела девка пошептаться 

Под бричкой с рослым латышом.

 

И гармонист из сил последних 

Поет во весь зубастый рот, 

И двух в пальто в овраг соседний 

Конвой расстреливать ведет.

 

Лишь в конце 1920 года Васильевы вернулись в Павлодар, где поселились у родителей Глафиры Матвеевны. Павел учился в семилетней школе, находящейся в ведении Управления водного транспорта, которой заведовал его отец, затем — в школе II ступени. 

Мальчик неплохо учился по всем предметам, кроме математики, много читал и многое воспринял от учителей и знакомых отца. Учитель литературы Котенко, учитель рисования, художник, высланный из Москвы и знавший самого Репина, Батурин дали ему не рядовое представление о мире. Живая природа постигалась через деда Корнилу, бравшего внука на рыбалку с ночёвкой у костра и в дальние походы в пойму Иртыша за ягодой.

Корнила Ильич, ты мне сказки баял,

Служилый да ладный - вон ты каков! 

Кружилась за окнами ночь, рябая 

От звезд, сирени и светляков.

Тогда как подкошенная с разлета

В окно ударялась летучая мышь, 

Настоянной кровью взбухло болото, 

Сопя и всасывая камыш. 

В тяжелом ковше не тонул, а плавал 

Расплавленных свеч заколдованный воск, 

Тогда начиналась твоя забава - 

Лягушачьи песни и переплеск. 

Недобрым огнем разжигались поверья, 

Под мох забиваясь, шипя под золой, 

И песни летали, как белые перья, 

Как пух одуванчиков над землей! 

Корнила Ильич, бородатый дедко, 

Я помню, как в пасмурные вечера 

Лицо загудевшею синею сеткой 

Тебе заволакивала мошкара. 

Ножовый цвет бархата, незабудки, 

Да в темную сырь смоляной запал, - 

Ходил ты к реке и играл на дудке, 

А я подсвистывал и подпевал. 

Таким ты остался. Хмурый да ярый. 

Еще неуступчивый в стык, на слом, 

Рыжеголовый, с дудкою старой. 

Весну проводящий сквозь бурелом. 

Весна проходила речонки бродом, 

За пестрым телком, распустив волоса,

И петухи по соседним зародам 

Сверяли простуженные голоса. 

Она проходила куда попало 

По метам твоим. И наугад 

Из рукава по воде пускала 

Белых гусынь и желтых утят.

Вот так радость зверью и деду! 

Корнила Ильич, здесь трава и плес, 

Давай окончим нашу беседу 

У мельничных вызеленных колес. 

Я рядом с тобою в осоку лягу 

В упор трясинному зыбуну. 

Со дна водяным поднялась коряга, 

И щука нацеливается на луну. 

Теперь бы время сказкой потешить 

Про злую любовь, про лесную жизнь. 

Четыре пня, как четыре леших, 

Сидят у берега, подпершись. 

Корнила Ильич, по старой излуке 

Круги расходятся от пузырей, 

И я, распластав, словно крылья, руки, 

Встречаю молодость на заре. 

Я молодость слышу в птичьем крике, 

В цветенье и гаме твоих болот, 

В горячем броженье свежей брусники. 

В сосне, зашатавшейся от непогод. 

Крест не в крест, земля - не перина, 

Как звезды, осыпались светляки, - 

Из гроба не встанешь, и с глаз совиных 

Не снимешь стертые пятаки. 

И лучший удел - что в забытой яме, 

Накрытой древнею сединой, 

Отыщет тебя молодыми когтями 

Обугленный дуб, шелестящий листвой. 

Он череп развалит, он высосет соки, 

Чтоб снова заставить их жить и петь, 

Чтоб встать над тобою крутым и высоким, 

Корой обрастать и ветвям зеленеть!

 

В четырнадцать лет Павел путешествовал на пароходе по Иртышу до Зайсана. В поездке он вёл дневник, в который записывал впечатления, перемежающиеся с ещё незрелыми стихами. 

После крупной размолвки с Николаем Корниловичем, воспитывавшим детей в большой строгости, пятнадцатилетний Павел, едва успевший закончить школу, сбежал из дома и в июне 1926 года добрался до Владивостока, где начинающего поэта заметил оказавшийся там в командировке Рюрик Ивнев, который помог Павлу с публикацией в местной газете и организовал его первое публичное выступление. «Нет, понял я, не умрет русская удаль, русская стать, русская храбрость слова, за Сергеем Есениным, - вспоминал впоследствии Ивнев. - Павел идет, Павел пришел, невероятно талантливый, чуть на него похожий, только резче, объемнее, размашистее - от моря до моря!» 

Во Владивостоке Васильев несколько месяцев проучился в Дальневосточном университете на японском отделении факультета восточных языков. Однако, его всё больше увлекала литература. Он много и разносторонне читал. Вдова поэта, Елена Александровна, вспоминала: «Любимым писателем Павла был, пожалуй, Достоевский. Помню, однажды, я вошла в комнату, перед Павлом лежала книга, а на глазах его были слезы. Как бы незаметно, я запомнила страницу, а потом прочла. Это было место из «Идиота» — встреча в Швейцарии Мышкина с девушкой Мэри. Да, пожалуй, это был самый любимый писатель, ну, конечно, наши классики, как в прозе, так и в поэзии». В одном из частных писем Елена Александровна рассказывала, как вместе с мужем в 30-х годах была в Семипалатинске, где очень хотелось побывать в домике писателя: «Улица имени Достоевского существовала, но никто из жителей нам не мог указать домика, пока один пожилой человек не подвел нас к нему. Не знаю, как сейчас, но тогда на нем не существовало мемориальной доски. На нас он произвел самое тяжелое впечатление. Полутораэтажное здание, если только его можно назвать зданием, выходило окнами на улицу. Вышли во двор. На второй этаж вела деревянная полусгнившая лестница, из-за которой, оскалив пасть и громко лая, выскочил на нас огромный пес. Из открытых дверей квартиры во весь голос орало радио на казахском языке. На лай пса в дверях появилась хозяйка-казашка. Павел попросил разрешения осмотреть квартиру. Она как-то недоверчиво посмотрела на нас, а потом пригласила войти и вдруг спросила: «А что этот дом будут сносить?». Павел объяснил, что здесь жил великий писатель и нам хотелось бы осмотреть это жилище. Она покачала головой и сказала: «Не знаю, милый, когда мы сюда переехали, тут уже никто не жил». Грустно и обидно. Я не знаю, бывали ли Вы в Семипалатинске и в этом доме, но на меня произвела тяжелое впечатление первая комната или, вернее, передняя. Я уверена, что для квартиры Алены Ивановны в «Преступлении и наказании» Достоевским была описана именно эта комната, с теми же вделанным в стены скамьями, маленьким окошечком и дверью с левой стороны в другую комнату. Я так ясно все это вижу». 

Из Владивостока Васильев отправился в Москву. На прощание он посвятил Рюрику Ивневу стихотворение: 

Прощай, прощай, - прости, Владивосток, 

Прощай, мой друг, задумчивый и нежный... 

Вот кинут я, как сорванный листок, 

В простор полей, овеянных и снежных. 

Я не хочу на прожитое выть, - 

Не жду зарю совсем, совсем иную, 

Я не склоню мятежной головы 

И даром не отдам льняную! 

Прощай, мой друг! Еще последний взгляд. 

Туман тревожно мысли перепутал. 

В окно мелькают белые поля, 

В уме мелькают смятые минуты...

 

Ивнев ответил ему пророческим напутствием:

 

Пустым похвалам ты не верь! 

Ах, труден, труден путь поэта. 

В окно открытое и дверь 

Льет воздух - лекарь всех поэтов 

Ушаты солнечного света. 

В глаза веселые смотрю. 

Ах, все течет на этом свете! 

С таким же чувством я зарю 

И блеск Есенина отметил. 

Льняную голову храни, 

Ее не отдавай ты даром, 

Вот и тебя земные дни 

Уже приветствуют пожаром!

 

По пути в столицу Павел останавливался в Хабаровске, Новосибирске, Омске, где участвовал в литературных собраниях и печатался в местной периодике. В Новосибирске его тепло встретил редактор «Сибирских огней» Владимир Зазубрин, фактически открывший поэту путь в литературу. 

В Москве по направлению Всероссийского Союза писателей Павел поступил на литературное отделение рабфака искусств им. А.В. Луначарского. В эту пору он обратился к трагическим событиям расстрела Царской Семьи. В коридоре рабфака было вывешено извещение о конкурсе на лучшее сочинение к юбилею Октябрьской революции. Конкурс проводил РАПП. Васильев решил принять участие и за три дня написал очерк «Как расстреливали царскую семью (из рассказа чекиста)»: 

«Царскую семью под усиленной охраной привели в подвал… ипатьевского дома, где мы, чекисты, уже их ждали. Мы заранее знали, кто из нас какую царскую персону будет расстреливать. Я должен был покончить царицу. 

Расстреливать врагов революции было для меня делом привычным: дуло пистолета к затылку – и зови митькой. Только на этот раз дело пошло по-другому. Вертает, сука, свою башку туды-сюды, никак не желает подставить затылок. Отпрянул я тогда от нее и пальнул ей по животу и грудям…» 

Заканчивался очерк следующим образом: 

«В конце своего рассказа считаю нужным вставить следующее. Не знаю, как братва, а что касается меня лично, то после того дела у меня начался запой. Тянется запой пять, семь дней, и все это время перед глазами одна картина: подвал, царица вся в кровище, лукаво смеется, пальцем мне грозит, а палец слабенький, как бы детский… 

… Приезжает «скорая», меня везут в психичку, там моей головы касается этот же слабенький детский палец, я слышу знакомый радостный смех: «Горячка… Горячка…» 

Господь, за что ты мне дал такие муки. 

Записал со слов чекиста П. Васильев». 

Чекист, от лица которого велось повествование, был, разумеется, персонажем вымышленным, и эта фигура вызвала большое возмущение рапповцев, охарактеризовавших автора очерка, как «очернителя всего ОГПУ», который представил чекиста «пьяницей, убийцей и раскаявшимся грешником». После этой истории Васильев был отчислен с рабфака и вернулся к родителям в Омск, наконец, примирившись с отцом. 

Однако же, в отчем доме поэт, склонный к странствованиям, долго не задержался. В августе он со своим другом Титовым отправился в путешествие по Сибири и Дальнему Востоку.

Сибирь! 

Все ненасытнее и злей 

Кедровой шкурой дебрей обрастая, 

Ты бережешь 

В трущобной мгле своей 

Задымленную проседь соболей 

И горный снег 

Бесценных горностаев. 

Под облаками пенятся костры... 

И вперерез тяжелому прибою, 

Взрывая воду, 

Плещут осетры, 

Толпясь над самой 

Обскою губою. 

Сибирь, когда ты на путях иных 

Встаешь, звеня, 

В невиданном расцвете, 

Мы на просторах 

Вздыбленных твоих 

Берем ружье и опускаем сети. 

И город твой, наряженный в бетон, 

Поднявшись сквозь урманы и болота. 

Сзывает вновь 

К себе со всех сторон 

От промыслов работников охоты. 

Следя пути по перелетам птиц. 

По голубым проталинам туманов 

Несут тунгусы от лесных границ 

Мех барсуков и рыжий мех лисиц. 

Прокушенный оскаленным капканом. 

Крутая Обь и вспененный Иртыш 

Скрестили крепко 

Взбухнувшие жилы, 

И, раздвигая лодками камыш, 

Спешат на съезд 

От промысловых крыш 

Нахмуренные старожилы... 

И на призыв знакомый горячей 

Страна охоты 

Мужественно встала 

От казахстанских выжженных степей 

До берегов кудлатого Байкала. 

Сибирь, Сибирь! 

Ты затаилась злей, 

Кедровой шкурой дебрей обрастая, 

Но для республики 

Найдем во мгле твоей 

Задымленную проседь соболей 

И горный снег 

Бесценных горностаев!..

 

Друзья работали культмассовиками, охотниками, матросами, старателями на золотых приисках на Селемдже, о чём Васильев рассказал в книгах очерков «В золотой разведке» и «Люди в тайге», много печатались, часто подписываясь псевдонимами «Павел Китаев» и «Николай Ханов», по возвращении с приисков в Хабаровск вели богемный образ жизни, вызвав осуждающие отклики в прессе, после появления которых Павел уехал во Владивосток, где публиковал очерки в газете «Красное знамя». 

Осенью 1929 года поэт снова приехал в Москву и поступил на Высшие литературные курсы. Его стихи стали публиковаться в «Известиях», «Литературной газете», «Новом мире», «Огоньке» и других популярных периодических изданиях. Через год он женился на Галине Анучиной, с которой познакомился ещё в Омске. Семнадцатилетняя девушка была покорена его стихами. 

К сожалению, брак этот не был счастливым. Совместная московская жизнь, полная бытовых неурядиц и переживаний, не продлилась и двух лет: уже в 1932 году Павел отвёз свою беременную жену обратно в Омск. Семья распалась, но именно это обстоятельство позже спасло и Галину, и единственную дочь Васильева Наталью от его участи. 

Этот краткий брак обогатил творчество Павла замечательными по своей самобытности и лирическому чувству посвящениями жене, написанными всё в том же 32-м году:

 

*** 

Так мы идем с тобой и балагурим. 

Любимая! Легка твоя рука! 

С покатых крыш церквей, казарм и тюрем 

Слетают голуби и облака. 

Они теперь шумят над каждым домом, 

И воздух весь черемухой пропах. 

Вновь старый Омск нам кажется знакомым, 

Как старый друг, оставленный в степях. 

Сквозь свет и свежесть улиц этих длинных 

Былого стертых не ищи следов, - 

Нас встретит благовестью листьев тополиных 

Окраинная троица садов. 

Закат плывет в повечеревших водах, 

И самой лучшей из моих находок 

Не ты ль была? Тебя ли я нашел, 

Как звонкую подкову на дороге, 

Поруку счастья? Грохотали дроги, 

Устали звезды говорить о боге, 

И девушки играли в волейбол.

 

*** 

И имя твое, словно старая песня. 

Приходит ко мне. Кто его запретит? 

Кто его перескажет? Мне скучно и тесно 

В этом мире уютном, где тщетно горит 

В керосиновых лампах огонь Прометея - 

Опаленными перьями фитилей... 

Подойди же ко мне. Наклонись. Пожалей! 

У меня ли на сердце пустая затея, 

У меня ли на сердце полынь да песок, 

Да охрипшие ветры! 

Послушай, подруга, 

Полюби хоть на вьюгу, на этот часок, 

Я к тебе приближаюсь. Ты, может быть, с юга. 

Выпускай же на волю своих лебедей, - 

Красно солнышко падает в синее море 

И - за пазухой прячется ножик-злодей, 

И - голодной собакой шатается горе... 

Если все, как раскрытые карты, я сам 

На сегодня поверю - сквозь вихри разбега, 

Рассыпаясь, летят по твоим волосам 

Вифлеемские звезды российского снега.

 

Песня 

В черном небе волчья проседь, 

И пошел буран в бега, 

Будто кто с размаху косит 

И в стога гребет снега. 

На косых путях мороза 

Ни огней, ни дыму нет, 

Только там, где шла береза, 

Остывает тонкий след. 

Шла береза льда напиться, 

Гнула белое плечо. 

У тебя ж огонь еще: 

В темном золоте светлица, 

Синий свет в сенях толпится, 

Дышат шубы горячо. 

Отвори пошире двери, 

Синий свет впусти к себе, 

Чтобы он павлиньи перья 

Расстелил по всей избе, 

Чтобы был тот свет угарен, 

Чтоб в окно, скуласт и смел, 

В иглах сосен вместо стрел, 

Волчий месяц, как татарин, 

Губы вытянув, смотрел. 

Сквозь казацкое ненастье 

Я брожу в твоих местах. 

Почему постель в цветах, 

Белый лебедь в головах? 

Почему ты снишься, Настя, 

В лентах, в серьгах, в кружевах? 

Неужель пропащей ночью 

Ждешь, что снова у ворот 

Потихоньку захохочут 

Бубенцы и конь заржет? 

Ты свои глаза открой-ка - 

Друга видишь неужель? 

Заворачивает тройки 

От твоих ворот метель. 

Ты спознай, что твой соколик 

Сбился где-нибудь в пути. 

Не ему во тьме собольей 

Губы теплые найти! 

Не ему по вехам старым 

Отыскать заветный путь, 

В хуторах под Павлодаром 

Колдовским дышать угаром 

И в твоих глазах тонуть!

 

*** 

Я боюсь, чтобы ты мне чужою не стала, 

Дай мне руку, а я поцелую ее. 

Ой, да как бы из рук дорогих не упало 

Домотканое счастье твое!

Я тебя забывал столько раз, дорогая,

Забывал на минуту, на лето, на век, - 

Задыхаясь, ко мне приходила другая, 

И с волос ее падали гребни и снег. 

В это время в дому, что соседям на зависть, 

На лебяжьих, на брачных перинах тепла, 

Неподвижно в зеленую темень уставясь, 

Ты, наверно, меня понапрасну ждала. 

И когда я душил ее руки, как шеи 

Двух больших лебедей, ты шептала: «А я?» 

Может быть, потому я и хмурился злее 

С каждым разом, что слышал, как билась твоя 

Одинокая кровь под сорочкой нагретой, 

Как молчала обида в глазах у тебя. 

Ничего, дорогая! Я баловал с этой, 

Ни на каплю, нисколько ее не любя.

 

*** 

Не добраться к тебе! На чужом берегу 

Я останусь один, чтобы песня окрепла, 

Все равно в этом гиблом, пропащем снегу 

Я тебя дорисую хоть дымом, хоть пеплом. 

 

Я над теплой губой обозначу пушок, 

Горсти снега оставлю в прическе - и все же 

Ты похожею будешь на дальний дымок, 

На старинные песни, на счастье похожа!

 

Но вернуть я тебя ни за что не хочу, 

Потому что подвластен дремучему краю, 

Мне другие забавы и сны по плечу, 

Я на Север дорогу себе выбираю!  

 

Деревянная щука, карась жестяной 

И резное окно в ожерелье стерляжьем, 

Царство рыбы и птицы! Ты будешь со мной! 

Мы любви не споем и признаний не скажем.  

 

Звонким пухом и синим огнем селезней, 

Чешуей, чешуей обрастай по колено, 

Чтоб глазок петушиный казался красней 

И над рыбьими перьями ширилась пена. 

 

Позабыть до того, чтобы голос грудной, 

Твой любимейший голос - не доносило, 

Чтоб огнями и тьмою, и рыжей волной 

Позади, за кормой убегала Россия.

 

К этому же богатому на творческие удачи году относится одно из самых значительных стихотворений Васильева «Сердце», спаявшее в себе личный исповедальный и гражданский мотивы: 

Мне нравится деревьев стать, 

Июльских листьев злая пена. 

Весь мир в них тонет по колено. 

В них нашу молодость и стать 

Мы узнавали постепенно. 

 

Мы узнавали постепенно, 

И чувствовали мы опять, 

Что тяжко зеленью дышать, 

Что сердце, падкое к изменам, 

Не хочет больше изменять. 

 

Ах, сердце человечье, ты ли 

Моей доверилось руке? 

Тебя как клоуна учили, 

Как попугая на шестке.

 

Тебя учили так и этак, 

Забывши радости твои, 

Чтоб в костяных трущобах клеток 

Ты лживо пело о любви.

 

Сгибалась человечья выя, 

И стороною шла гроза. 

Друг другу лгали площадные 

Чистосердечные глаза.

 

Но я смотрел на все без страха, - 

Я знал, что в дебрях темноты 

О кости черствые с размаху 

Припадками дробилось ты.

 

Я знал, что синий мир не страшен, 

Я сладостно мечтал о дне, 

Когда не по твоей вине 

С тобой глаза и души наши

 

Останутся наедине.  

Тогда в согласье с целым светом 

Ты будешь лучше и нежней. 

Вот почему я в мире этом 

Без памяти люблю людей!

 

Вот почему в рассветах алых

Я чтил учителей твоих 

И смело в губы целовал их, 

Не замечая злобы их!

 

Я утром встал, я слышал пенье 

Веселых девушек вдали, 

Я видел - в золотой пыли 

У юношей глаза цвели

 

И снова закрывались тенью. 

Не скрыть мне то, что в черном дыме 

Бежали юноши. Сквозь дым! 

И песни пели. И другим 

Сулили смерть. И в черном дыме 

Рубили саблями слепыми 

Глаза фиалковые им.

 

Мело пороховой порошей, 

Большая жатва собрана. 

Я счастлив, сердце, -допьяна, 

Что мы живем в стране хорошей, 

Где зреет труд, а не война.

 

Война! Она готова сворой 

Рвануться на страны жилье. 

Вот слово верное мое: 

Будь проклят тот певец, который 

Поднялся прославлять ее!

 

Мир тяжким ожиданьем связан. 

Но если пушек табуны 

Придут топтать поля страны - 

Пусть будут те истреблены, 

Кто поджигает волчьим глазом 

Пороховую тьму войны.

 

Я призываю вас - пора нам, 

Пора, я повторяю, нам 

Считать успехи не по ранам - 

По веснам, небу и цветам.

 

Родятся дети постепенно 

В прибое. В них иная стать, 

И нам нельзя позабывать, 

Что сердце, падкое к изменам, 

Не может больше изменять.

 

Я вглядываюсь в мир без страха, 

Недаром в нем растут цветы. 

Готовое пойти на плаху, 

О кости черствые с размаху 

Бьет сердце - пленник темноты.

 

1932 год принёс Павлу первый опыт общения с ГПУ. Вместе с Е. Забелиным, С. Марковым, Л. Мартыновым и другими сибирскими литераторами он был арестован по обвинению в принадлежности к контрреволюционной группировке литераторов — дело т.н. «Сибирской бригады». Сидя во внутренней тюрьме Лубянки поэт написал стихотворение «Осинник»: 

Сначала пробежал осинник, 

Потом дубы прошли, потом, 

Закутавшись в овчинах синих, 

С размаху в бубны грянул гром.

 

Плясал огонь в глазах сажённых, 

А тучи стали на привал, 

И дождь на травах обожжённых 

Копытами затанцевал.

 

Стал странен под раскрытым небом 

Деревьев пригнутый разбег, 

И всё равно как будто не был, 

И если был — под этим небом

С землёй сравнялся человек.

 

В тот раз всё обошлось: Васильев получил условный срок. Другим же поэтам, проходившим по этому делу, повезло меньше. Вероятно, Павлу помогло заступничество Ивана Михайловича Гронского – влиятельного в литературных кругах человека, ответственного редактора «Известий» и председателя оргкомитета Съезда советских писателей. Гронский приходился свояком новой возлюбленной Васильева, ставшей годом позже его второй женой – Елене Александровне Вяловой. Это родство несколько лет служило Павлу защитой от сгущавшихся вокруг его льняной головы туч. 

В начале 30-х поэт особенно много работает, уподобляя самого себя каменотёсу. Так называется одно из самых известных его стихотворений: 

Пора мне бросить труд неблагодарный - 

В тростинку дуть и ударять по струнам; 

Скудельное мне тяжко ремесло. 

Не вызовусь увеселять народ! 

Народ равнинный пестовал меня 

Для краснобайства, голубиных гульбищ, 

Сзывать дожди и прославлять зерно.

 

Я вспоминаю отческие пашни, 

Луну в озерах и цветы на юбках 

У наших женщин, первого коня, 

Которого я разукрасил в мыло. 

Он яблоки катал под красной кожей, 

Свирепый, ржал, откапывал клубы 

Песка и ветра. А меня учили 

Беспутный хмель, ременная коса.

 

Сплетенная отцовскими руками. 

И гармонист, перекрутив рукав, 

С рязанской птахой пестрою в ладонях 

Пошатывался, гибнул на ладах 

Летел верхом на бочке, пьяным падал 

И просыпался с милою в овсах!..

 

Пора мне бросить труд неблагодарный... 

Я, полоненный, схваченный, мальчишкой 

Стал здесь учен и к камню привыкал. 

Барышникам я приносил удачу. 

Здесь горожанки эти узкогруды, 

Им нравится, что я скуласт и желт.

 

В тростинку дуть и ударять по струнам? 

Скудельное мне тяжко ремесло. 

Нет, я окреп, чтоб стать каменотесом, 

Искусником и мастером вдвойне. 

Еще хочу я превзойти себя, 

Чтоб в камне снова просыпались души, 

Которые кричали в нем тогда, 

Когда я был и свеж и простодушен. 

 

Теперь, увы, я падок до хвалы, 

Сам у себя я молодость ворую. 

Дареная - она бы возвратилась, 

Но проданная - нет! Я получу 

Барыш презренный - это ли награда? 

Скудельное мне тяжко ремесло. 

Заброшу скоро труд неблагодарный - 

Опаснейший я выберу, и пусть 

Погибну незаконно - за работой.

 

И, может быть, я берег отыщу, 

Где привыкал к веселью и разгулу, 

Где первый раз увидел облака. 

Тогда сурово я, каменотес, 

Отцу могильный вытешу подарок: 

Коня, копытом вставшего на бочку, 

С могучей шеей, глазом наливным.

 

Но кто владеет этою рукой, 

Кто приказал мне жизнь увековечить 

Прекраснейшую, выспренною, мной 

Не виданной, наверно, никогда? 

Ты тяжела, судьба каменотеса.

 

Елена Александровна вспоминала в одном из писем: «К своим стихам Павел относился весьма самокритично, никогда он не был влюблен в них и не кичился своим талантом, которого отнять у него нельзя. Правда, некоторым своим произведениям он отдавал должное, как-то «Стихи в честь Натальи», «Иртыш», «В черном небе волчья проседь», «Соляной бунт» и ряд других. Помню такой случай: это был год 1933 или 34-й. В ГИХЛе у него был договор на книгу лирики. Присланы гранки. Павел с жаром принялся за читку. А через несколько дней эти гранки нашла глубоко засунутыми в письменный стол. Когда вернулся Павел, я спросила: «Почему ты не проверяешь гранки, ведь скоро срок сдачи?». Павел пристально посмотрел на меня и, немного помедлив, произнес: «А я не собираюсь выпускать книгу». «Как?». «Да так, рано ей еще выходить в свет, все это не то, что могу дать, выпущу ее тогда, когда каждое стихотворение будет достойно одно другому, пусть хоть годы пройдут». На этом разговор и кончился. 

Позднее, в том же ГИХЛе, в конце 1936 года все же должна была выйти книга, называлась она «Путь на Семиге», но так и не вышла из-за ареста Павла. При жизни поэта отдельным издание вышла только поэма «Соляной бунт». А в те годы, когда имя его было известно не только в столице, а далеко и за пределами ее, разве он не мог издавать сборники? Конечно мог, только слишком требовательно относился к своим произведениям, а Вы пишете о его самовлюбленности и о кичливости таланта. 

Нежно, трогательно и бережно относился Павел к поэзии Есенина. Об этом говорят строки из стихотворения «Другу-поэту» (Василию Наседкину, мужу Кати Есениной): 

Как здоровье дочери и сына, 

Как живет жена Екатерина, 

Князя песни русския сестра?..

 

Подражал ли он Есенину? Возможно в ранних стихотворениях, но это подражание, или вернее, влияние было недолгим. Вскоре в творчестве Васильева зазвучало свое яркое, своеобразное, сочное, стремительное счастливое воображение, без которого, как говорил Борис Пастернак, не может быть большой поэзии. А если о некоторых стихах Есенина Павел отзывался не всегда «доброжелательно», нет ничего удивительного, разве все произведения Есенина безупречны, такие высказывания Павла говорят только о том, как он требовательно относился к творчеству, как своему, так и других. 

За все время, за все те годы, когда была рядом с Васильевым, я бессчетное количество раз слушала его читку, где бы он ни читал. Не помню ни разу, что б он читал по бумажке, даже большие куски из поэм. А ведь, как известно, в юности память крепче, так что не могу представить Павла с бумажкой в руках, тем более тогда-то его литературное богатство в объеме было невелико». 

«...О том, какие стихи Павел любил больше всех, сказать трудно, - писала она в другом письме, - каждое свое произведение он долго вынашивал. Прежде чем написать «Соляной бунт», он долго собирал материалы, для этого мы года два подряд ездили в Сибирь. В основе этого произведения было освободительное национальное восстание казахов в 1916 году. Оно к концу года было подавлено во всех областях, кроме Тургайской. Павел безгранично любил этот народ — забитый, загнанный во время царизма, о чем говорят все его произведения, посвященные этому краю. 

Помню лето 1933 года. Мы плыли по Иртышу. Пароход подходил к пристани «Ермак». Была глубокая ночь. Мы стояли на палубе. Сброшены сходни, несколько досок, соединяющих берег с пароходом. Черная густая вода неподвижна. Сошло на берег несколько человек. И вдруг откуда-то из тьмы выскочила маленькая лошаденка с седоком казахом в остроконечной шапке-малахае. Покрутился по берегу и также стремительно, во весь опор, взобрался на кручу берега и скрылся во тьме. И тут мне Павел рассказал историю этого края, которую, правда, я уже знала. Рассказал о притеснении этого униженного народа и об их попытках завоевать себе свободу. 

А «Принц Фома» и «Песня о гибели казачьего войска» — эпохи гражданской войны, или «Христолюбовские ситцы» — период индустриализации, я, например, очень люблю «Синицын и К». А «Кулаки» — яркое отражение коллективизации. Нет, право, я затрудняюсь сказать, какие из своих стихов Павел любил больше...». 

1933 год стал пиком поэтической славы Васильева. В трех номерах «Нового мира» за 1933 год (№№ 5, 9, 11) была напечатана его поэма «Соляной бунт», его стихи публиковались в центральных газетах и журналах, его имя было у всех на слуху. «В начале тридцатых годов Павел Васильев производил на меня впечатление приблизительно того же порядка, как в своё время, раньше, при первом знакомстве с ними, Есенин и Маяковский. Он был сравним с ними, в особенности с Есениным, творческой выразительностью и силой своего дара, и безмерно много обещал… У него было то яркое, стремительное и счастливое воображение, без которого не бывает большой поэзии и примеров которого в такой мере я уже больше не встречал ни у кого за все истекшие после его смерти годы», - писал о нём Борис Пастернак. 

О встрече Пастернака и Васильева в редакции «Нового мира» вспоминал Лев Озеров: «…В присутствии Бориса Пастернака происходило самое лучшее из чтений – неподготовленное, импровизированное… Но не случайность была во встрече талантов. Борис Пастернак откровенно ликовал, щедро приветствовал и каждую взрывчатую фразу сопровождал гудением…» 

Очевидцы описывают случай, когда на вечере поэзии в Доме литераторов Пастернак должен был выступать после Васильева. Павел читал «Стихи в честь Натальи» и был встречен такими овациями, что Борис Леонидович, выйдя на сцену, вдруг объявил: «Ну, после Павла Васильева мне здесь делать нечего!», повернулся и ушел. 

Дочь Павла Васильева, Наталья, рассказывала о встрече с Пастернаком в Переделкино в 1956 году, где она, тогда студентка МАИ, жила у тетки. В том году в августовском номере журнала «Октябрь» была опубликована поэма Васильева «Христолюбовские ситцы». Борис Леонидович, встретив Наталью на тропинке в Переделкино, схватил ее за руки: «Наташенька, я всю ночь читал стихи твоего отца и плакал…». 

Николай Клюев называл Васильева своей первой радостью — после Есенина, «нечаянной радостью русской поэзии». Совсем еще юному поэту посвящено стихотворение Клюева «Я человек, рожденный не в боях…». В 1932 году Клюев посвятил Павлу такие строки: «…Полыни сноп, степное юдо,/ Полуказак, полукентавр,/ в чьей песне бранный гром литавр,/ Багдадский шелк и перлы грудой,/ Васильев, — омоль с Иртыша…». 

В августе 1935 года в Воронеже Сергей Рудаков запишет слова Мандельштама, увы, так и не дошедшие до Павла: «В России пишут четверо: я, Пастернак, Ахматова и Павел Васильев»… 

В «Новом мире», по словам Озерова, Павла Васильева «любили и обожали, прежде всего редактор журнала Иван Гронский. Тогда в этой редакции можно было увидеть всех членов редколлегии и знатных авторов одновременно: работающих, советующихся, беседующих, дружелюбно встречающих… Павел Васильев в любую минуту мог придти в редакцию, прочитать новые строки, посоветоваться». 

Дом Гронских в те годы был одним из центров московской литературной жизни. Елена Александровна вспоминала: «Гронский Иван Михайлович, бывший ответственный редактор газеты «Известия», редактор журнала «Новый мир», председатель оргкомитета Союза писателей. Человек благожелательный и гостеприимный, редкий вечер, когда в их доме не бывало кого-либо из старых, добрых друзей или знакомых. Жена Ивана Михайловича Лидия Александровна — моя сестра. Жили они тогда на Палихе, дом 7/9 в трехкомнатной квартире. В конце 1930 года или в начале 1931 их семья переехала в Дом правительства на улице Серафимовича, дом 2. Квартира большая, в ней могло собираться довольно большое общество, человек до 30, иногда и более. Редкий вечер, чтобы кто-нибудь не зашел. Люди интересные, примечательные, с известными именами. Вечер проходил дружно, весело. Все чувствовали себя легко и свободно в этом гостеприимном доме. Пели, играли на пианино, рассказывали всевозможные истории, читали стихи. Нередко сюда приходили два старейших литератора — писатель Андрей Белый и поэт С.М. Городецкий, он бывал со своей красавицей-женой. Бывали члены ЦК — это А.И. Микоян, А.И. Стецкий. И частым гостем, нет — не гостем, а желанным человеком в этом доме был В.В. Куйбышев, которого с И.М. Гронским связывала многолетняя, крепкая дружба. Из певцов бывали В.С. Сварог, прекрасный певец и гитарист, певцы Большого театра — Жадан, И.С. Козловский, прекрасная певица А.В. Нежданова, ее муж Н.С. Голованов — дирижер Большого театра. Известная заслуженная балерина Большого театра В.В. Кригер, она часто приходила вместе с известным всему миру летчиком, спасавшим экспедицию Нобиле — Б.Г. Чухновским. Из писателей — А.С. Новиков-Прибой, Г. Серебрякова, Л. Сейфуллина. Из художников — И.И. Бродский, П.А. Радимов, он же и поэт. Из поэтов — П. Васильев, Б. Корнилов, Г. Санников». 

Другим литературным центром той поры был «Лидочкин салон» - квартира Лидии Сейфуллиной и Валериана Правдухина. Часто бывавший в нём Ефим Пермитин вспоминал о встрече с Васильевым: «Непринужденней всех держался озорной, монгольски скуластый, с раскосыми, широко расставленными прекрасными синими глазами, пышноволосый баловень женщин, прозванный друзьями «Ванька Ключник», поэт Павел Васильев». 

Признание и любовь друзей, однако, нисколько не избавляла Васильева от шквала критики. Ещё в 1927 году поэт ответил всем своим «доброхотам» стихотворением «Письмо»:

 

По указке петь не буду сроду, - 

Лучше уж навеки замолчать. 

Не хочу, чтобы какой-то Родов 

Мне указывал, про что писать. 

Чудаки! Заставить ли поэта, 

Если он – действительно поэт, 

Петь по тезисам и по анкетам, 

Петь от тезисов и от анкет.

 

В 1999 году в архивах ФСБ была обнаружена докладная записка начальника Секретно-политического отдела Главного управления государственной безопасности (ГУГБ) НКВД Г.А. Молчанова на имя наркома внутренних дел Г.Г. Ягоды, датированная 5 февраля 1935 года. В ней говорилось о том, что поэт Павел Васильев отнюдь не оставил своих «антисоветских настроений», и в качестве иллюстрации приводилось нигде не опубликованное и добытое «оперативным путем» его стихотворение «контрреволюционного характера»: 

Неужель правители не знают, 

Принимая гордость за вражду, 

Что пенькой поэта пеленают, 

Руки ему крутят на беду.

 

Неужель им вовсе нету дела, 

Что давно уж выцвели слова, 

Воронью на радость потускнела 

Песни золотая булава.

 

Песнь моя! Ты кровью покормила 

Всех врагов. В присутствии твоём 

Принимаю звание громилы, 

Если рокот гуслей — это гром.

 

Г.Г. Ягода наложил свою резолюцию: «Надо подсобрать ещё несколько стихотворений»… 

Как и другие крестьянские поэты, Васильев тяжело переживал варварский погром русской деревни, устроенный большевиками. Тема раскулачивания нашла отражение в поэме «Кулаки», а также в эпическом стихотворении «Тройка»: 

Вновь на снегах, от бурь покатых, 

В колючих бусах из репья, 

Ты на ногах своих лохматых 

Переступаешь вдаль, храпя, 

И кажешь, морды в пенных розах, - 

Кто смог, сбираясь в дальний путь, 

К саням - на тесаных березах 

Такую силу притянуть? 

Но даже стрекот сбруй сорочий 

Закован в обруч ледяной. 

Ты медлишь, вдаль вперяя очи, 

Дыша соломой и слюной. 

И коренник, как баня, дышит, 

Щекою к поводам припав, 

Он ухом водит, будто слышит, 

Как рядом в горне бьют хозяв; 

Стальными блещет каблуками 

И белозубый скалит рот, 

И харя с красными белками, 

Цыганская, от злобы ржет. 

В его глазах костры косые,

В нем зверья стать и зверья прыть,

К такому можно пол-России 

Тачанкой гиблой прицепить! 

И пристяжные! Отступая, 

Одна стоит на месте вскачь, 

Другая, рыжая и злая, 

Вся в красный согнута калач. 

Одна - из меченых и ражих, 

Другая - краденая, знать, - 

Татарская княжна да б...., - 

Кто выдумал хмельных лошажьих 

Разгульных девок запрягать? 

Ресниц декабрьское сиянье 

И бабий запах пьяных кож, 

Ведро серебряного ржанья - 

Подставишь к мордам - наберешь. 

Но вот сундук в обивке медной 

На сани ставят. Веселей! 

И чьи-то руки в миг последний 

С цепей спускают кобелей. 

И коренник, во всю кобенясь, 

Под тенью длинного бича, 

Выходит в поле, подбоченясь, 

Приплясывая и хохоча. 

Рванулись. И - деревня сбита, 

Пристяжка мечет, а вожак, 

Вонзая в быстроту копыта. 

Полмира тащит на вожжах!

 

В какой-то степени принимая правила новой жизни, требования эпохи индустриализации, поэт оставался неизменно верен своей теме, своему особому чувству родной страны, её души и судьбы, своей собственной ноте, не дающей фальши. 

Далекий край, нежданно проблесни 

Студеным паром первой полыньи, 

Июньским лугом, песней на привале, 

Чтоб родины далекие огни 

Навстречу мне, затосковав, бежали. 

Давайте вспомним и споем, друзья, 

Те горестные песни расставанья, 

Которые ни позабыть нельзя, 

Ни затушить, как юности сиянье. 

Друзья, давайте вспомним про дела, 

Про шалости веселых и безусых. 

Споем, споем, чтоб песня нас зажгла, 

Чтоб павой песня по полу прошла, 

Вся в ярых лентах, в росшивах и в бусах, 

Чтоб стукнула на счастье каблуком 

И, побледнев, в окошке загрустила 

По-старому. И, всё равно о ком, 

Чтоб пела в трубах, кровью и ледком 

Оттаивала песенная сила. 

Есть в наших песнях старая тоска 

Солдатских жен, и пахарей, и пьяниц, 

Пожаров шум и перезвон песка, 

Комарий стон, что тоньше волоска, 

И сговор птиц, и девушек румянец, 

Любовей, дружбы и людей разброд. 

Пускай нас снова песня заберет - 

Разлук не видно, не было печали. 

В последний раз затеем хоровод 

Вокруг того, что молодостью звали. 

По-разному нам было петь дано, 

Певучий дом наш оскудел, как улей, 

Не одному заказаны давно 

Дороги к песне шашкой или пулей, 

Не нам глаза печалить дотемна, 

Мы их помянем, ладно. Выпьем, что ли! 

Найти башку, потерянную в поле, 

И зачерпнуть башкою той вина. 

Приятель мой, затихни и взгляни: 

Стоят березы в нищенской одежде, 

Каленый глаз, мельканье головни, - 

То набегают родины огни 

Прибоями, как набегали прежде. 

Ты расскажи мне, молодость, почто ж 

Мы странную испытываем дрожь, 

Родных дорог развертывая свиток, 

И почему там даже воздух схож 

С дыханьем матерей полузабытых? 

И отступили гиблые леса, 

И свет в окне раскрытом не затем ли, 

Чтоб смолк суровый шепот колеса? 

И то ли свет, и то ли горсть овса 

Летит во тьме, не падая на землю. 

Решайся же не протянуть руки. 

Там за окном в удушные платки 

Сестра твоя закутывает плечи, 

Так, значит, крепко детство на замки 

Запрятывает сердце человечье. 

Запрятывает (прошлая теплынь! 

Сады и ветер) сердце (а калитка 

Распахнута). О, хищная полынь, 

Бегущая наперерез кибитке! 

(…) 

И да простится автору, что он 

Подслушивал, как память шепчет это. 

Он сам был в Настю по уши влюблен, 

В рассвет озябший, в травяное лето, 

В кувшин с колодезною темью и 

В большое небо родины, в побаски 

(В тех тальниковых дудках, помяни, 

Древесные дудели соловьи 

С полуночи до журавлиной пляски).

 

Пусть будет трижды мой расценщик прав, 

Что нам теперь не до июньских трав 

И что герою моему приличней 

О тракторах припомнить в этот час. 

Ведь было бы во много раз привычней, 

Ведь было бы спокойней в сотню раз. 

Но больше, чем страною всей, давно 

Машин уборочных и посевных и разных 

В стихах кудрявых, строчкой и бессвязных, 

Поэтами уже произведено. 

Я полон уваженья к тракторам, 

Они нас за волосы к свету тянут,

Как те овсы, что вслед за ними встанут, 

Они теперь необходимы нам. 

Я сам давно у трактора учусь 

И, если надо, плугом прицеплюсь, 

Чтоб лемеха стальными лебедями 

Проплыли в черноземе наших дней, 

Но гул машин и теплый храп коней 

По-разному овладевают нами. 

 

Пускай же сын мой будущий прочтет, 

Что здесь, в стране машины и колхоза, 

В стране войны - был птичий перелет, 

В моей стране существовали грозы.

 

«Он поэт, он бьётся за свою творческую свободу!» - восторженно говорил о Павле поэт Николай Асеев. Но свобода поэта, как известно, оплачивается самой высокой ставкой… 

Как и 20-е годы, начало 30-х проходило под знаком борьбы против «антисемитизма» и «русского шовинизма». Выступления на Съездах и всевозможных заседаниях, газетные передовицы так и пестрели соответствующими лозунгами, призывами и обличениями. Литературовед Лидия Гинзбург писала в дневнике в 1926 году: «У нас сейчас допускаются всяческие национальные чувства, за исключением великороссийских. Даже еврейский национализм, разбитый революцией в лице сионистов и еврейских меньшевиков, начинает теперь возрождаться… Это имеет свой хоть и не логический, но исторический смысл: великорусский национализм слишком связан с идеологией контрреволюции (патриотизм), но это жестоко оскорбляет нас в нашей преданности русской культуре». В 1929 году на XVI съезде ВКП(б) в качестве главных угроз социалистическому строительству отмечались опасность национализма, «великодержавный уклон», «стремление отживающих классов ранее великорусской нации вернуть себе утраченные привилегии». 

Под эту-то кампанию и угодил Павел Васильев. Однажды, встретив во дворике ВРЛУ младшего друга, студента и поэта Сергея Поделкова, Павел обнял и троекратно поцеловал его. 

- За что он тебя так? - спросили Поделкова стоявшие поблизости Евгений Долматовский и Маргарита Алигер. 

- За то, что он мой друг, талантливый русский поэт! - ответил Павел. 

- Ну, погоди! - прошипела Алигер и немедленно привела завуча Зою Тимофеевну. 

- Бандит, - напустилась та на Павла, - вон, фашист! Посадить тебя, арийца, мало! Расстрелять тебя, расиста, мало! 

Васильев не сдержался и, обозвав «педагога» непечатным словом, легонько оттолкнул её от себя. Разъярённая интернационалистка по тревоге подняла ректорат и коллектив ВРЛУ. Поделкова исключили из института после того, как на собрании Алигер обвинила его в нелюбви к Сталину, комсомолу, советским поэтам. 

Следующий инцидент произошёл в Клубе литераторов, куда Павел зашёл с земляком Макаровым. Молодым людям захотелось потанцевать, и Васильев обратился за разрешением к директору Эфросу: 

- Потанцевать можно «русскую барыню»? 

- Шовинист! - отрубил Эфрос. 

- Можно? 

- Черносотенец, белогвардеец! 

- Белогвардейцу в тысяча девятьсот семнадцатом было семь!.. 

- Ты меня за нос не проведешь! - закричал Эфрос. 

- Проведу! - ответил Павел и, проворно схватив директора за нос, неторопливо повел его по круглому залу. 

Примерно с начала 1933 года травля поэта неуклонно набирает обороты. «Певец кондового казачества», «осколок кулачья», «мнимый талант», «хулиган фашистского пошиба» — это всё он, Павел Васильев. Его поэму «Песня о гибели казачьего войска» критики и спустя много лет после убийства поэта называли вещью, пронизанной сочувствием к белогвардейщине. В пример приводились строки, вложенные автором в уста кулацкого сына: «Што за нова власть така – раздела и разула,/ Еще живы пока в станицах есаулы!». 

С трибуны Первого съезда писателей А. Безыменский разъяснял делегатам: «Стихи П. Васильева в большинстве своем поднимают и красочно живописуют образы кулаков, что особенно выделяется при явном худосочии образов людей из нашего лагеря. Неубедительная ругань по адресу кулака больше напоминает попрек. А сами образы симпатичны из-за дикой силы, которой автор их наделяет». 

Главный же удар по поэту был нанесён Максимом Горьким. Одновременно две центральные и две «литературные» газеты опубликовали 14 июня 1934 года первую часть его большой статьи под названием «Литературные забавы», в которой говорилось: 

«Жалуются, что поэт Павел Васильев хулиганит хуже, чем хулиганил Сергей Есенин. Но в то время, как одни порицают хулигана, — другие восхищаются его даровитостью, «широтой натуры», его «кондовой мужицкой силищей» и т.д. Но порицающие ничего не делают для того, чтоб обеззаразить свою среду от присутствия в ней хулигана, хотя ясно, что, если он действительно является заразным началом, его следует как-то изолировать. А те, которые восхищаются талантом П. Васильева, не делают никаких попыток, чтоб перевоспитать его. Вывод отсюда ясен: и те и другие одинаково социально пассивны, и те и другие по существу своему равнодушно «взирают» на порчу литературных нравов, на отравление молодёжи хулиганством, хотя «от хулиганства до фашизма расстояние «короче воробьиного носа». 

Далее «буревестник» с сочувствием процитировал письмо-донос некоего неназванного им «партийца», в котором тот указывал: 

«Несомненны чуждые влияния на самую талантливую часть литературной молодёжи. Конкретно: на характеристике молодого поэта Яр. Смелякова всё более и более отражаются личные качества поэта Павла Васильева. Нет ничего грязнее этого осколка буржуазно-литературной богемы. Политически (это не ново знающим творчество Павла Васильева) это враг. Но известно, что со Смеляковым, Долматовским и некоторыми другими молодыми поэтами Васильев дружен, и мне понятно, почему от Смелякова редко не пахнет водкой и в тоне Смелякова начинают доминировать нотки анархо-индивидуалистической самовлюблённости, и поведение Смелякова всё менее и менее становится комсомольским. (…) 

О Смелякове мы говорили. А вот - Васильев Павел, он бьёт жену, пьянствует. Многое мной в отношении к нему проверяется, хотя облик его и ясен. Я пробовал поговорить с ним по поводу его отношении к жене. 

- Она меня любит, а я её разлюбил… Удивляются все - она хорошенькая… А вот я её разлюбил… 

Развинченные жесты, поступки и мысли двадцатилетнего неврастеника, тон наигранный, театральный». 

К травле готовно подключились видные «критики». Бывший эмигрант князь Святополк-Мирский в своей статье «Вопросы поэзии», прямо следуя указаниям Горького, клеймил «открыто кулацкого поэта» П. Васильева. Автор с возмущением писал о «некультурности молодых поэтов» и «буйных гнусностях П. Васильева»: «…Когда вся страна охвачена мощным порывом борьбы за культуру, нельзя допустить превращения молодой поэтической среды в какой-то уродливый островок…». В статье «Стихи 1934 года» Святополк-Мирский указывал: ««Героем» первой половины прошлого года в поэзии был Павел Васильев. Знаменитость этого поэта – печальный эпизод в истории нашей литературной жизни… Увлечение Васильевым было обусловлено пережитками того же вкуса, который прежде удовлетворялся оперным «стиль рюс» Ал. Толстого… Стиль этот модернизировался и, так сказать, «демократизировался» — боярина заменил кулак». 

Немало отметился в кампании и Корнелий Зелинский, коего Марина Цветаева в дневнике коротко аттестовала «сволочью». Свой взгляд на творчество Васильева он высказал ещё раньше, на вечере поэта в 1933 году: «Можно, конечно, сказать Васильеву, что он талантлив… Я думаю, что нам сегодня нужно попытаться (и для него, и для себя) разобраться по существу, что же его поэзия в целом собой представляет». Критик быстро «разобрался», что стоит за поэзией Васильева: «за ней стоит богатая казацкая деревня, богатый сибирский кулак». Зелинский, сравнивая Васильева с «упадочным» Есениным, определил, что Павел — поэт «большого оптимистического напора», но только оптимизм этот не «оптимизм пролетарской страны»! «Я думаю, - продолжал Зелинский, - что это оптимизм образного порядка, который идет от восхищения перед «сытой деревней» с лебедиными подушками, грудастыми бабами и коваными сундуками». Вывод был категоричен: «…В нашей стране для такой поэзии нет будущего». 

Сергей Поделков с горечью писал: «…чем сильнее рос его талант, чем более удачно развивалось его могучее дарование, тем страшнее бесновались неумолимые, откровенные и скрытые враги, тем ожесточеннее они писали М. Горькому фальшивые, выдуманные письма, подлые доносы в НКВД и озверелые памфлеты в редакции газет, называя поэта - по меньшей мере - «осколком кулачья» и фашистом. Люди, которые беззастенчиво хулили его стихи и поэмы, или не читали его произведений, или лукаво заранее облыгали их. Больше того, приглашали в гости поэта и исподтишка, постепенно поносили его творчество, доводя ссору до скандала, и валили всякую гадость на него, и обвиняли поэта во всех прегрешениях, которых он не совершал. Следователь, занимавшийся реабилитацией Павла Васильева, сказал, поднимая огромную папку бумаг: «Здесь половина доносов различных лиц, писателей и просто доносчиков». Страшны и свирепы подметные письма!» 

Последней каплей стала драка Павла с Джеком Алтаузеном. В ту пору Васильев был сильно увлечён поэтессой Натальей Кончаловской, которой посвятил стихотворения «К Наталье». Поэт Алтаузен в присутствии Павла позволил себе насмехаться над этими стихами и оскорбить саму Наталью грубым словом. Само собой, Васильев защитил свою спутницу от хама, как и подобало мужчине. 

А свора уже ждала… 

И 24 мая 1935 года в «Правде» появилось открытое письмо, гласившее: 

«В течение последних лет в литературной жизни Москвы почти все случаи проявления аморально-богемских или политически-реакционных выступлений и поступков были связаны с именем поэта Павла Васильева… 

Последние факты особенно разительны. Павел Васильев устроил отвратительный дебош в писательском доме по проезду Художественного театра, где он избил поэта Алтаузена, сопровождая дебош гнусными антисемисткими и антисоветскими выкриками и угрозами расправы по адресу Асеева и других советских поэтов. Этот факт подтверждает, что Васильев уже давно прошел расстояние, отделяющее хулиганство от фашизма… 

Мы считаем, что необходимо принять решительные меры против хулигана Васильева, показав тем самым, что в условиях советской действительности оголтелое хулиганство фашистского пошиба ни для кого не сойдет безнаказанным». 

Под письмом стояло 20 подписей: Безыменский, Зелинский, Корнилов, Инбер, Асеев, Уткин, Кирсанов, Сурков, Жаров, Прокофьев и др. Однако, уже в наши дни директор павлодарского Дома-музея Павла Васильева Любовь Кашина обнаружила в фонде А. Безыменского (который и был автором письма) в РГАЛИ оригинал этого «документа эпохи». Под ним стоят подписи только пяти человек. Видимо, согласие остальных было получено по телефону, а, возможно, кто-то и не знал о том, что он «подписал» очередную коллективную подлость. 

Вероятно, этим обусловлен тот факт, что Павел нисколько не обиделся тогда на своего друга Асеева и годом позже написал ему из Салехарда сердечное письмо: «Как видите, не могу удержаться от того, чтобы не послать Вам и Ксане мои приветы и низкие поклоны. Я страшно Вас люблю и часто вспоминаю. Пробуду на Севере аж до самой зимы. О Москве, покамест, слава богу, не скучаю. Как здесь хорошо и одиноко! А люди, люди! Вот уж подлинные богатыри — не мы. За несколько недель здешняя спокойная и серьезная жизнь вдохнула в меня новые силы, здоровье и многие надежды! Месяца через полтора увидимся, и я вновь с бо-о-льшущим удовольствием пожму Вашу хорошую золотую руку». 

Павел Васильев был исключён из Союза писателей. 15 июля 1935 года состоялся суд, по решению которого поэта этапировали отбывать срок в рязанскую тюрьму. 

После оглашения приговора, Васильев написал пронзительное стихотворение под названием «Прощание с друзьями»: 

Друзья, простите за все - в чем был виноват, 

Я хотел бы потеплее распрощаться с вами. 

Ваши руки стаями на меня летят - 

Сизыми голубицами, соколами, лебедями.

 

Посулила жизнь дороги мне ледяные - 

С юностью, как с девушкой, распрощаться у колодца. 

Есть такое хорошее слово - родных, 

От него и горюется, и плачется, и поется.

 

А я его оттаивал и дышал на него, 

Я в него вслушивался. И не знал я сладу с ним. 

Вы обо мне забудете, -забудьте! Ничего, 

Вспомню я о вас, дорогие, мои, радостно.

 

Так бывает на свете - то ли зашумит рожь, 

То ли песню за рекой заслышишь, и верится, 

Верится, как собаке, а во что - не поймешь, 

Грустное и тяжелое бьется сердце.

 

Помашите мне платочком, за горесть мою, 

За то, что смеялся, покуль полыни запах... 

Не растет цветов в том дальнем, суровом краю, 

Только сосны покачиваются на птичьих лапах.

 

На далеком, милом Севере меня ждут, 

Обходят дозором высокие ограды, 

Зажигают огни, избы метут, 

Собираются гостя дорогого встретить как надо.

 

А как его надо - надо его весело: 

Без песен, без смеха, чтоб ти-ихо было, 

Чтобы только полено в печи потрескивало, 

А потом бы его полымем надвое разбило.

 

Чтобы затейные начались беседы... 

Батюшки! Ночи-то в России до чего ж темны. 

Попрощайтесь, попрощайтесь, дорогие, со мной, я еду 

Собирать тяжелые слезы страны.

 

А меня обступят там, качая головами, 

Подпершись в бока, на бородах снег. 

«Ты зачем, бедовый, бедуешь с нами, 

Нет ли нам помилования, человек?»

 

Я же им отвечу всей душой: 

«Хорошо в стране нашей, - нет ни грязи, ни сырости, 

До того, ребятушки, хорошо! 

Дети-то какими крепкими выросли.

 

Ой и долог путь к человеку, люди, 

Но страна вся в зелени - по колени травы. 

Будет вам помилование, люди, будет, 

Про меня ж, бедового, спойте вы...»

 

Елена Александровна вспоминала: «В Рязань к Павлу я ездила почти каждую неделю. Не знаю, чем было вызвано подобное расположение, но начальник тюрьмы был со мной крайне любезен. Он не только смотрел сквозь пальцы на мои частые и долгие свидания с заключённым мужем, он снабжал Павла бумагой и карандашами – давал возможность писать стихи… Удивительно, но в тюрьме, где даже у самого жизнерадостного человека оптимизма заметно убавляется (в этом мне пришлось убедиться на собственном опыте), Павел пишет поэму «Принц Фома» — лёгким пушкинским слогом, полную юмора и иронии… Павла совершенно неожиданно для меня освободили весной 1936 года». 

Освобождение, к несчастью, оказалось недолгим. Поэт успел опубликовать в «Новом мире» «Принца Фому» и поэму «Кулаки», а затем наступила развязка. В недрах НКВД было сфабриковано «дело террористической группы среди писателей, связанной с контрреволюционной организацией правых», целью которой была подготовка террористического акта в отношении лично товарища Сталина и других видных партийцев. Согласно версии «следствия», убить Вождя должен был никто иной, как Павел Васильев… 

Надо заметить, что своей ненависти к «чудесному грузину» поэт не скрывал. По свидетельствам очевидцев, Осип Мандельштам, с которым Васильев познакомился у Сергея Клычкова в Нащокинском переулке в Москве, заливался высоким смешком, слушая, как Павел читает гекзаметры: «Ныне, о, муза, воспой Джугашвили, сукина сына. / Упорство осла и хитрость лисы совместил он умело. / Нарезавши тысячи тысяч петель, насилием к власти пробрался. / Ну что ж ты наделал, куда ты залез, расскажи мне, семинарист неразумный…». Эти стихи Павел читал в присутствии друзей-литераторов вполне открыто, и свидетельствовать об этом мог каждый из них. 

В 1936 году на экраны СССР вышел фильм «Партийный билет», в котором Васильев стал прообразом главного героя — «шпиона», «диверсанта» и «врага народа». 

Весь этот год Васильев ожидал ареста, явно предчувствуя скорый трагический исход. Это предчувствие сквозит в стихах, посвящённых матери: 

Но вот наступает ночь, — 

Когда 

Была еще такая ж вторая, 

Также умевшая 

Звезды толочь? 

Может быть, вспомню ее, умирая. 

Да, это ночь! 

Ночь!.. 

Спи, моя мама. 

Также тебя — 

Живу любя. 

Видишь расщелины, 

Волчьи ямы...

 

Субботу 6 февраля 1937 года Васильев с женой проводили в гостях у друзей. Павел ненадолго отлучился на Арбат, в парикмахерскую, побриться. Назад он уже не вернулся: на выходе из парикмахерской его поджидала машина… Елена Вялова вспоминала: «Поздно ночью ко мне пришли с обыском. Перерыли всё в нашей тринадцатиметровой комнатке — стол, тумбочку, шкаф, полки… Забрали со стола незаконченные рукописи, всё неопубликованное из ящиков стола, несколько книг и журналов с напечатанными стихотворениями Васильева, все фотографии, письма. Перерыв всё, ушли. Оставшись одна в комнате, я опустилась на стул, бессмысленно глядя на разбросанные по комнате вещи. На другой день пошла в МУР узнать, где находится Васильев и по каким обстоятельствам он задержан. Начались мои бесконечные хождения по соответствующим учреждениям, прокуратурам, разным справочным бюро, всюду, где я могла бы узнать о судьбе Васильева…» 

Имена «заговорщиков» составили длинный список: Клюев, Забелин, Карпов, Макаров, Артем Веселый, Никифоров, Новиков-Прибой, Низовой, Сейфуллина, Олеша, Перегудов, Санников, Приблудный, Наседкин… Включили в группу и сына-подростка Сергея Есенина, Юру. 

Следователь Илюшенко получал от Васильева признание: «Террористических настроений у меня не было. У меня подчас появлялись национал-шовинистические настроения. Я умалял роль и значение национальных меньшинств». Илюшенко, будучи человеком ещё не лишённым остатков совести, оставлял поэту шанс, уча признаться, но посветлее охарактеризовать свои «преступления», чтобы Васильев пошёл «по этапу» не как террорист, а как шовинист. Без расстрела и пыток. Уже в 1956 году Илюшенко вспоминал, что, понимая невиновность Павла, попытался вывести его из-под расстрела. Но его самого за это не только «ушли», но, позднее, и посадили, правда, по иному «делу». Ильюшенко смог сохранить последнее стихотворение, написанное Васильевым на Лубянке: 

Снегири взлетают красногруды… 

Скоро ль, скоро ль на беду мою 

Я увижу волчьи изумруды 

В нелюдимом, северном краю.

 

Будем мы печальны, одиноки 

И пахучи, словно дикий мёд. 

Незаметно все приблизит сроки, 

Седина нам кудри обовьёт.

 

Я скажу тогда тебе, подруга: 

«Дни летят, как по ветру листьё, 

Хорошо, что мы нашли друг друга, 

В прежней жизни потерявши всё…»

 

Вместо слишком честного Илюшенко дело передали следователю Павловскому, и уж он добился всех тех «признаний», каких требовало начальство. Павел признавался, что собирался убить не только Сталина, но и Молотова, Кагановича, Ворошилова, Ежова. Павловский, по воспоминаниям Илюшенко, хвастался: не беру «Дело», если там нет двух шпионов иностранных разведок и тридцати участников, клиентов, врагов народа, выросших у нас под боком. Подвизались в «деле» и другие палачи: Заблогрит, Литвин, Свикин, Журбенко, Якубович, Аленцев… 

На допросах Васильев был подвергнут жестоким пыткам. Литератор Иванов-Разумник, находившийся в заключении в те же годы, вспоминал: «…Нам суждено было стать свидетелями, а многим и страдательными участниками ряда ничем не прикрытых пыток: ими, по приказу свыше, ознаменовал себя «ежовский набор» следователей. 

Впрочем, должен сразу оговориться: пыток в буквальном смысле — в средневековом смысле — не было. Были главным образом «простые избиения». Где, однако, провести грань между «простым избиением» и пыткой? Если человека бьют в течение ряда часов (с перерывами) резиновыми палками и потом замертво приносят в камеру — пытка это или нет? Если после этого у него целую неделю вместо мочи идет кровь — подвергался он пытке, или нет? Если человека с переломленными ребрами уносят от следователя прямо в лазарет — был ли он подвергнут пытке? Если на таком допросе ему переламывают ноги, и он приходит впоследствии из лазарета в камеру на костылях — пытали его или нет? Если в результате избиения поврежден позвоночник так, что человек не в состоянии больше ходить — можно ли назвать это пыткой? Ведь всё это — результаты только «простых избиений»! А если допрашивают человека «конвейером», не дают ему спать в течение семи суток подряд (отравляют его же собственными токсинами!) — какая же это «пытка», раз его даже и пальцем никто не тронул! Или вот еще более утонченные приемы, своего рода «моральные воздействия»: человека валят на пол и вжимают его голову в захарканную плевательницу — где же здесь пытка? А не то — следователь велит допрашиваемому открыть рот и смачно харкает в него как в плевательницу: здесь нет ни пытки, ни даже простого избиения! Или вот: следователь велит допрашиваемому стать на колени и начинает мочиться на его голову — неужели же и это пытка?» 

Что пришлось вынести двадцатисемилетнему русскому страдальцу-поэту в подвалах НКВД, мы не узнаем никогда. 15 июля 1937 года, в закрытом судебном заседании Военной коллегии Верховного суда СССР под председательством В.В. Ульриха, «без участия обвинения и защиты и без вызова свидетелей», состоялось скорое разбирательство дела. На другой день поэт Павел Васильев был расстрелян в Лефортовской тюрьме и похоронен в общей могиле «невостребованных прахов» на новом кладбище Донского монастыря в Москве. Вместе с ним был расстрелян и Юра Есенин…

 

Металась бурей необструганной 

Необъяснимая душа 

И доставала звезд испуганных, 

Забыв о волнах Иртыша. 

Все было словно предназначено: 

Тоска и слава юных лет 

И сходство с тезкою из Гатчины

 

В неистовстве тревог и бед, - откликнулся на трагическую весть издалека Рюрик Ивнев. 

А московский друг Васильева, поэт и писатель Николай Павлович Смирнов, также не избежавший лагерного срока, написал стихотворение-реквием – не только по Павлу, но и по всем умученным в те звериные годы: 

В глуши, в тайге, весенней и пахучей, 

По лесосекам, тихим и сырым, 

Шумят костры: сгорают, тают сучья, 

И горько оползает дым… 

…Так и мое родное поколенье, 

Изломанное в судороге лет, 

Уносится в холодный дым забвенья, 

Оставив теплый, незабытый след. 

Порубочные, горькие остатки, 

Обломки прошлого, друзья далеких дней! 

Их вспоминать и горестно, и сладко 

В глуши, в тайге, веселой от огней. 

Как много мертвых! В Польше, на Кубани, 

На океанских знойных берегах - 

Легли одни… ненужно-гордой данью, 

Со словом «Русь» на стынущих губах… 

…И здесь, в тайге, где звоном и шипеньем 

Бежит огонь, змеисто-золотой, - 

Мои ровесники - 

обломки поколенья! - 

С лопатою, с пилою и киркой… 

Дымясь, сгорает ветхое былое, 

По лесосекам — шум и голоса. 

И льется, льется небо голубое 

В усталые соленые глаза.

 

После расстрела Павла пострадала вся его семья. Отца забрали в 1939 году, отбывал он свой срок в юргинских лагерях. Перед арестом люди часто видели его среди толпы, на базарах и сходках, читающего стихи, главы из поэм сына. Не примирившийся с убийцами Николай Корнилович бранил Сталина и Молотова, приговаривал: «Ах, какого поэта загубили! Ах, какого поэта загубили!..» В 1942 году его судили за что-то повторно и примерно через год расстреляли в Новосибирске. Младшего брата Виктора с фронта отправили в лагерь на 10 лет. Мать, Глафира Матвеевна, была вынуждена выехать из Омска к другому сыну, Льву, в деревню, где он в то время учительствовал, а потом ушёл на фронт и погиб. Вскоре и она умерла. Жена Елена Вялова-Васильева долгое время сидела в Акмолинском лагере «АЛЖИР» — лагере жен изменников Родины. 

В 1956 году их всех реабилитировали. Николай Асеев писал в письме в Главную военную прокуратуру во время хлопот Гронского о реабилитации Павла: 

«Павел Николаевич Васильев был очень талантливым поэтом, обладавшим незаурядным дарованием изображать людские страсти, природу, обычаи простого населения. При этом он обладал чувством языка в высшей степени яркого, меткого, выходящего из самых глубин народного говора, что придавало его стихам удивительную выразительность и силу. 

…Часто давал мне понять, что он именно представитель народной речи, народных вкусов, народных желаний и чаяний… 

Характер его был неуравновешенный, быстро переходящий от спокойного состояния к сильному возбуждению. Впечатлительность повышенная, преувеличивающая всё до гигантских размеров. Это свойство поэтического восприятия мира, нередко наблюдаемое у больших поэтов и писателей, например, Гоголь, Достоевский и Рабле… 

…Меня он привлекал к себе главным образом той непосредственностью таланта, которая сквозила во всех проявлениях его характера. Даже его выходки и бравады против меня были доказательством его непосредственной заинтересованности в поэзии. 

Не знаю, что с ним случилось потом и какими путями пришел он к своему печальному концу. Но всё, что мною здесь изложено, является действительными впечатлениями от моего кратковременного знакомства с П.Н. Васильевым». 

«Перечитываю созданное П. Васильевым, и вижу его работающим до изнеможения, - вспоминал Сергей Поделков. - «Мню я быть мастером, затосковав о трудной работе», - писал он. Какая величавая, свободная интонация слышится в этом заветном желании, выраженном древним гекзаметром. 

Звание «мастер» он рассматривал, как достижение совершенства в искусстве слова. Он жил в трудное и возбужденное время и, несмотря ни на что, добился этого совершенства. У него нет убогих тропов, унылых и вялых строк, все под током творческой ярости, каждый образ слепящ и рельефен, что доводит силу чувства, рисунок переживания до апогея. Мастер не был привередлив, его щедрое воображение давало возможность думать стихами при любых обстоятельствах - и дома за столом, и в часы прогулок, и в поезде, и даже в седле. Он виртуозно владел словом, много читал, знал мировую историю, литературу, изучал философию. 

П. Васильев самозабвенно любил природу, потому и тонко чувствовал и понимал ее. Природа органична в его стихотворениях и поэмах, как уток в любой ткани. Он обожал лошадей, собак, птиц, всякое зверье. Мне доводилось с ним бывать на ипподроме, нет, не ради тотализатора, - мы любовались летящими рысаками, угадывали победителя забегали в конюшни, чтобы провести ладонью от холки до крупа или по лобной проточине. Он видел коней «с ноздрями как розы». 

Поэзия Павла Васильева - это бесценный вклад в сокровищницу русской культуры. Все из жизни - и в жизнь. Именно жизнь сияла в помыслах поэта, жизнь - крутая и нежная, бушевавшая, как шторм, в его произведениях. 

Однажды он сказал мне: «До тридцати лет буду писать стихи, а потом перейду на прозу - навсегда!» Поэт не дожил до обозначенного возрастного рубежа, он трагически погиб вскоре после того, как ему исполнилось двадцать семь. С той поры прошло полвека, но его мощная поэзия продолжает волновать наши души. И я не могу представить его иным - ни пожилым, ни старым. Роюсь в памяти, как в архиве, перебирая померкшие события, речи, пожухлые озлобленные статьи, в которых все, что бы он ни создавал, объявлялось идейно порочным и враждебным. 

Все созданное его гением - блистательно и неповторимо. Какая свежесть, какое чудотворство речи, и не потускнело серебро эпитетов и сплав метафор - они сияют и звучат старинным колокольным русским звоном». 

Друзья, простите за все - в чем был виноват, 

Я хотел бы потеплее распрощаться с вами. 

Ваши руки стаями на меня летят - 

Сизыми голубицами, соколами, лебедями. 

Посулила жизнь дороги мне ледяные - 

С юности, как с девушкой, распрощаться у колодца. 

Есть такое хорошее слово -родны я, 

От него и горюется, и плачется, и поется. 

А я его оттаивал и дышал на него, 

Я в него вслушивался. И не знал я сладу с ним. 

Вы обо мне забудете, - забудьте! Ничего, 

Вспомню я о вас, дорогие мои, радостно. 

Так бывает на свете - то ли зашумит рожь, 

То ли песню за рекой заслышишь, и верится, 

Верится, как собаке, а во что - не поймешь, 

Грустное и тяжелое бьется сердце. 

Помашите мне платочками за горесть мою, 

За то, что смеялся, покуль полыни запах... 

Не растут цветы в том дальнем, суровом краю, 

Только сосны покачиваются на птичьих лапах. 

 Елена Семёнова, 

Литературно-общественный журнал "Голос Эпохи", выпуск 2, 2014 г.

Павел Васильев

Бывают талантливые люди, которые, как цветы, красивы, броски, чарующи. А у иных клад их дарования, точно алмазы, прячется глубоко, и нет в них внешней притягательной силы.

Когда я впервые повстречала Павла Васильева на квартире своеобразного и вдумчивого критика Елены Усиевич, поэт мне не понравился. Не потому, что он был нехорош собой. Наоборот. Тогда с зоркостью, присущей первому впечатлению, заметила я и гармонично правильные, юношески чистые, строгие черты его лица, и темно-серые, слегка запавшие, яркие глаза с неожиданно озорным, жестким, недоверчивым и недобрым выражением. Так смотрят на мир беспризорные дети.

«Не легко, видно, дается ему жизнь, мается, плутает, серчает!» - подумала я, вспомнив россказни о прошлом молодого сибирского поэта, с первых шагов в Москве приковавшего к себе внимание. О Васильеве много болтали в ту пору. Слыхала я, что рос он в Омске, в семье педагога, скитался, был матросом, хулиганил, пил, участвовал в какой-то сече, не все понял в нашей революции. Знала, что недавно вышел из-под следствия и в заключении, как Орфей под землей, пел стихи, пленив судей.

С виду чем-то неуловимым походил Васильев на Есе­нина и очень дорожил этим сходством. Но еще больше разнился он от великого рязанского самородка. В Есе­нине, каким я его знала, сохранялась почти детская не­посредственность, и удаль его была не злой, а грусть — чистой, волнующей.

В Васильеве под тонкой оболочкой бурлили различ­ные страсти, было нечто трагическое в его проказах и вспышках. Трудный это был человек и для себя самого и для окружающих, как, впрочем, все недюжинные люди. Груз таланта не всегда легок, он немыслим без тяжело­го труда, упорных поисков, неизбежных разочарований, ошибочных увлечений, способности печалиться и радо­ваться и, главное, никогда не знать покоя...

В первый вечер нашего знакомства Павел Васильев почти не участвовал в общей беседе, а если вставлял слово, то задиристое, вызывающее. Но вот он начал читать сdои стихи. И будто распались стены дома, и ворва­лась с гиком и песней былинная, стихийная, могучая матушка Русь. Промчались сибирские казаки, легла под копытами коней рожь, упало и поднялось пылающее солнце. Павел Васильев перевоплотился. Холодные, ша­лые глаза его потеплели, волчий огонек в них погас.

Как всегда, когда человек соприкасается с настоящим талантом, с высоким, подлинным, а не мнимым искусством, он как бы сбрасывает с себя груз мелких чувств и суеты. Лица слушателей осветились вдохновенной мыслью, радостью. Редко упивалась и я столь превосходными строфами: шолоховского масштаба и самобытности был перед нами чудодей.

Васильев, худощавый, стройный, казался нам одним из тех, кто в далекой древности, в Элладе, заставил поверить в божественное происхождение поэзии. Напевность его стиха, сочность, новизна словесных оборотов, красочность пейзажей, буйная, богатырская эмоциональная сила полонили всех. Стало понятно, почему Горький прозрел в Васильеве большого и своеобразного поэта.

«Однако, — тревожилась я, — станет ли Васильев нашим единомышленником до конца, подымется ли до самых высоких идей эпохи, не сорвется ли? Нет, это человек сильный».

В душе поэта явственно боролись противоречивые устремления. Он болезненно искал в жизни и творчестве своих особых дорог, истины, не зная, однако, сам, какова же она, эта его жар-птица.

Но был он предельно честен в каждом слове, вырыва­ющемся из сердца. Да и как могло быть иначе? Подлин­но одаренный писатель и поэт никогда не лжет. Талант и правдивость неотделимы. Притворство и лицемерие мстят за себя. Они убивают душу творчества.

В начале тридцатых годов Павел Васильев нередко бывал у меня в доме. Держался он почти всегда ершисто, но за этой грубостью я вскоре усмотрела своего рода «защитную функцию». Поэт склонен был видеть в людях желание унизить его. Павел был очень вспыльчив и горд, но отнюдь не самонадеян. Он, как Байрон, то считал себя гением, то бездарностью и мучился этим, стремясь к все большему мастерству и не успокаиваясь. С нескрываемой жадностью вглядывался он в каждого внутренне интересного человека, рвался к знаниям. Напряженно морща переносицу, сводя русые брови, слушал споры о судьбах советской литературы, о текущем дне страны. Он читал самые разнообразные книги и как-то сказал, что любит превыше других писателей за русский язык Лескова и за сюжеты — Джека Лондона. От встречи к встрече мне казалось, что Васильев обретает внутреннее равновесие и смягчается сердцем.

В последний раз, после довольно долгого перерыва, судьба свела нас с Васильевым на небольшом литературном вечере, устроенном редактором газеты «Известия», старым большевиком и добрым другом писателей Иваном Михайловичем Гронским. Эти часы навсегда запали мне в память. Тогда же я снова встретила Валериана Владимировича Куйбышева. Никогда не казался мне этот прекрасный человек более веселым, бодрым, полным сил и важных планов.

Подведя Васильева и меня к висевшей на стене картине какого-то известного мариниста, Куйбышев предложил нам найти сравнение для облитого закатными красками моря. Павел Васильев заметил, смеясь, что покрасневшие пестрые волны несутся, как хоровод девушек в цветастых платьях на сибирской ярмарке. Куйбышев прищурил большие глаза, взглянул на картину и медленно сказал:

-А мне видится самотканый переливчатый шелк, из которого в Средней Азии шьются халаты и одеяла.

-Викторину затеяли? — спросил Гронский, подходя к нам и приглашая к ужину.

Но прежде чем пойти к столу, Куйбышев, дружески положив руку на плечо Васильева, попросил его прочесть стихи. Особенностью поэта было то, что он всегда читал их, не заставляя себя просить. И в этот раз он тотчас же начал несколько суховатым, негромким голосом свою песню:

В черном небе волчья проседь,

И пошел буран в бега.

Будто кто с размаху косит

И в стога гребет снега.

На косых путях мороза

Ни огней, ни дыму нет,

Только там, где шла береза,

Остывает тонкий след.

Шла береза льда напиться,

Гнула белое плечо.

У тебя ж огонь еще:

В темном золоте светлица.

Синий свет в сенях толпится,

Дышат шубы горячо.

Я взглянула на Куйбышева. Стихи его захватили, как музыка. Васильев прочел еще не одно свое произведение и, по просьбе Валериана Владимировича, закончил «Повествованием о реке Кульдже»:

Мы никогда не состаримся, никогда,

Мы молоды, как один.

О, как весела, молода вода,

Толпящаяся у плотин!

Мы никогда

Не состаримся,

Никогда —

Мы молоды до седин.

Над этой страной,

Над зарею встань.

И взглядом пересеки

Песчаный шелк — дорогую ткань.

Сколько веков седел Тянь-Шань.

И сколько веков пески?

-Хорошо! Лучше не напишешь! — тихо, с чувством сказал Валериан Владимирович, когда Васильев смолк. — Вот она, подлинно эпическая сила. Очень хорошо.

Павел Васильев обратился ко мне:

-Ну как, Галина, помните наши схватки? Кажется, ваша взяла? Нравятся ли вам мои стихи?

Ответ был в моем рукопожатии.

Нам, четверым, как-то не хотелось идти в соседнюю огромную комнату, где за столами шумели, пели, шутили собравшиеся писатели, артисты, редакторы. И никто из нас не предчувствовал тогда печального будущего Павла Васильева.

Он прожил всего двадцать шесть лет.

Галина Серебрякова

 Из книги «О других и о себе», издательство «Советский писатель», Москва, 1971, 440 стр.

«Про меня ж, про бедового, спойте вы…»

Я помню Есенина в Санкт-Петербурге,

Внезапно поднявшегося над Невой,

Как сон, как виденье, как дикая вьюга,

Зелёной листвой и льняной головой.

Я помню осеннего Владивостока

Пропахший неистовым морем вокзал

И Павла Васильева с болью жестокой,

В ещё не закрытых навеки глазах…

Рюрик Ивнев, март 1965 года

 

Для современников его талант был очевиден. Приведённые выше строки Рюрика Ивнева — далеко не единственные, в которых этот патриарх русской поэзии сравнивал Павла Васильева с Сергеем Есениным, своим близким другом. Алексей Толстой отозвался о нём, как о советском Пушкине. Анатолий Луначарский считал его восходящим светилом новой русской поэзии. Владимир Солоухин ставил его имя сразу вслед за именами Пушкина, Лермонтова, Блока и Есенина. А Борис Пастернак в 1956 году написал о нём такие слова: «В начале тридцатых годов Павел Васильев производил на меня впечатление приблизительно того же порядка, как в своё время, раньше, при первом знакомстве с ними, Есенин и Маяковский. Он был сравним с ними, в особенности с Есениным, творческой выразительностью и силой своего дара и безмерно много обещал, потому что, в отличие от трагической взвинченности, внутренне укоротившей жизнь последних, с холодным спокойствием владел и распоряжался своими бурными задатками. У него было то яркое, стремительное и счастливое воображение, без которого не бывает большой поэзии и примеров которого в такой мере я уже больше не встречал ни у кого за все истекшие после его смерти годы…»

 

Совсем скоро, всего-то через три месяца, будет уже сто лет со дня его рождения. На очень крупном поэтическом сайте (цитирую самую верхнюю строчку главной страницы: «Первый крупный поэтический сервер русской сети; на сегодня — 19702 стихотворения, 194 поэта, 891 статья») рассказывается, наверное, обо всех, кто оставил в нашей поэзии хоть сколько-нибудь заметный след. В общем списке перечислены там и корифеи, и не очень.

 

Эдуард Багрицкий там есть. Агния Барто. Есть Демьян Бедный, Виктор Боков, Константин Ваншенкин. Евгений Долматовский и Вера Инбер. Наум Коржавин и Василий Лебедев-Кумач. Александр Кочетков и Николай Рубцов. Илья Сельвинский и Николай Тихонов. Сергей Михалков и Лев Ошанин. Алексей Сурков и Степан Щипачёв.

 

Разумеется, есть там и Пушкин, и Маяковский, и Лермонтов, и Горький, и Есенин, и Блок, и Мандельштам, и Бунин, и Ахматова, и Бродский…

 

Есть там и те талантливые молодые поэты послереволюционных лет, чьи жизни оборвались так рано и так трагически. Мы уже писали о некоторых из них: Павел КоганБорис Корнилов,Иосиф УткинДмитрий КедровСемён Гудзенко. Кого там только нет… Павла Васильева там — нет.

 

Сначала пробежал осинник, 

Потом дубы прошли, потом, 

Закутавшись в овчинах синих, 

С размаху в бубны грянул гром. 

Плясал огонь в глазах сажённых, 

А тучи стали на привал, 

И дождь на травах обожжённых 

Копытами затанцевал. 

Стал странен под раскрытым небом 

Деревьев пригнутый разбег, 

И всё равно как будто не был, 

И если был — под этим небом 

С землёй сравнялся человек. 

Май 1932 года

 Лубянка. Внутренняя тюрьма

Целых двадцать лет его имя и его стихи были под полным, абсолютным запретом. Что уж там говорить об обычных читателях — по воспоминаниям поэта Кирилла Ковальджи, даже студенты Литературного института, вся жизнь которых проходила в литературной среде, наставниками которых были самые известные советские литераторы, не имели ни малейшего представления не то что о стихах, но и о самом имени Павла Васильева. 

Об имени поэта, чей талант был вполне сравним с талантом Есенина или Мандельштама…

 

Вся ситцевая, летняя приснись, 

Твоё позабываемое имя 

Отыщется одно между другими. 

Таится в нём немеркнущая жизнь: 

Тень ветра в поле, запахи листвы, 

Предутренняя свежесть побережий, 

Предзорный отсвет, медленный и свежий, 

И долгий посвист птичьей тетивы, 

И тёмный хмель волос твоих ещё. 

Глаза в дыму. И, если сон приснится, 

Я поцелую тяжкие ресницы, 

Как голубь пьёт — легко и горячо. 

И, может быть, покажется мне снова, 

Что ты опять ко мне попалась в плен. 

И, как тогда, всё будет бестолково — 

Весёлый зной загара золотого, 

Пушок у губ и юбка до колен. 

                                     1932 год

Он был молод и красив, этот сибирский парень. Его любили женщины, а он любил их. Он был задирист, самоуверен и зачастую несносен. Николай Асеев — в 1956 году, в официальном документе для прокуратуры— обрисовал его психологический портрет следующими словами:

«Характер неуравновешенный, быстро переходящий от спокойного состояния к сильному возбуждению. Впечатлительность повышенная, преувеличивающая всё до гигантских размеров. Это свойство поэтического восприятия мира нередко наблюдается у больших поэтов и писателей, как, например, Гоголь, Достоевский, Рабле. Но все эти качества ещё не были отгранены до полного блеска той мятущейся и не нашедшей в жизни натуры, которую представлял из себя Павел Васильев. Отсюда его самолюбивые порывы, обидчивость на непризнание его полностью и даже некоторая, я бы сказал, озлобленность на быстрые и незаслуженные успехи других поэтов, менее даровитых, но более смышлёных и приноравливающихся к обстоятельствам времени…»

Родился и вырос Павел Васильев далеко-далеко от столичных культурных центров России — в Зайсане, местечке близ Павлодара (ныне этот город находится в Казахстане), в семье учителя математики, выходца из казаков. Очень рано начал он читать, сочинять первые свои стихи и — проявлять свой неуёмный, непокорный характер. После одной крупной размолвки с отцом 15-летний Павел… просто убежал из дома. Добрался до Омска, там тоже не задержался и отправился к Тихому океану, во Владивосток. Именно во Владивостоке его и приметил оказавшийся там в командировке Рюрик Ивнев, который помог Павлу с публикацией в местной газете и организовал его первое публичное выступление. В стихотворении под названием«Павлу Васильеву», написанном тогда же, в 1926 году, Рюрик Ивнев впервые сравнил Павла со своим недавно погибшим другом Есениным: 

… В глаза весёлые смотрю. 

Ах, всё течёт на этом свете! 

С таким же чувством я зарю 

И блеск Есенина отметил.

 

Льняную голову храни, 

Её не отдавай ты даром, 

Вот и тебя земные дни 

Уже приветствуют пожаром!

   

С первоначальными планами поучиться в Дальневосточном университете Павлу пришлось быстро распрощаться. Он колесит по Сибири, работая кем придётся: и портовым грузчиком, и юнгой на судне, и старателем на золотых приисках, и каюром в тундре, и рулевым, и экспедитором, и культработником, и инструктором физкультуры.

В июле 1927 года Павел Васильев — с рекомендательным письмом от Рюрика Ивнева — добрался до Москвы. Но поступить там на учёбу у него в тот раз не получилось, и ему пришлось вернуться. Примирение с отцом наступило в Омске, куда перебрались к тому времени и его родители. 

Одно из стихотворений юного Павла Васильева, опубликованное в омской газете «Рабочий путь» в мае 1927 года:

 

Незаметным подкрался вечер,

Словно кошка к добыче,

Тёмных кварталов плечи 

В мутном сумраке вычертил. 

Бухта дрожит неясно. 

Шуршат, разбиваясь, всплёски. 

На западе тёмно-красной 

Протянулся закат полоской. 

А там, где сырого тумана 

Ещё не задёрнуты шторы, 

К шумящему океану 

Уплывают синие горы. 

Кустами яблонь весенних 

Паруса раздувает ветер. 

Длинные шаткие тени 

Лампами в небо метят.

 

Там же, в Омске, Павел Васильев познакомился со своей первой женой. Услышав, как он читает свои стихи, 17-летняя Галина Анучина была им покорена: «Я полюбила его сразу. Он был красив и писал прекрасные стихи». И Павел — Павел влюбился в неё смертельно. К нему пришла большая любовь. Может быть, в первый раз… но далеко не в последний.

 

Это случилось летом 1928 года, а в 1930 году они поженились. Но жили они в разлуке: осенью 1929 года Павел Васильев окончательно перебрался в Москву, поступив на Высшие литературные курсы. У него появились новые друзья и новые поклонники. Его стихи печатались в самых солидных изданиях. И сам он прекрасно отдавал себе отчёт в величине своего таланта и не считал нужным скрывать это. Казалось, ещё немного — и он займёт в поэзии место безвременно ушедшего Есенина. Поэт Сергей Клычков, один из пресловутой тройки «Клычков — Клюев — Есенин», отозвался о нём следующим образом:

 

«Период так называемой крестьянской романтической поэзии закончен. С приходом Павла Васильева наступает новый период — героический. Поэт видит с высоты нашего времени далеко вперёд. Это юноша с серебряной трубой, возвещающий приход будущего…»

 

«Прокатилась дурная слава, // Что похабник я и скандалист», — эти строки написал о себе Сергей Есенин. К сожалению, «дурная слава» о Павле Васильеве не уступала есенинской. Ещё в Сибири за ним тянулся длинный шлейф попоек, скандалов и милицейских протоколов. Но время наступило уже другое: не начало 20-х, как у Есенина, а начало 30-х…

 

Окончив в 1931 году Омский строительный техникум, Галина Анучина приехала к мужу в Москву. Однако, их совместная московская жизнь, полная бытовых неурядиц и переживаний, продлилась не слишком долго: в декабре 1932 года Павел Васильев отвёз свою беременную жену обратно, в Омск. Их молодая семья — распалась. Но нет худа без добра: именно это ведь и спасло — всего через несколько лет — и саму Галину Анучину, и единственную дочь Павла Васильева, родившуюся в 1933 году…

Какой ты стала позабытой, строгой

И позабывшей обо мне навек. 

Не смейся же! И рук моих не трогай! 

Не шли мне взглядов длинных из-под век.

Не шли вестей! Неужто ты иная?

Я знаю всю, я проклял всю тебя.

Далекая, проклятая, родная, 

Люби меня хотя бы не любя!

                                     1932 год

 

Надо сказать, что 1932 год в жизни Павла Васильева был богат на события. В марте того года «юноша с серебряной трубой» был арестован по так называемому делу антисоветской группы «Сибиряки» (по этому же делу проходил, в частности, и поэт Леонид Мартынов). Это была первая серьёзная встреча Павла Васильева с органами государственной безопасности. Тогда всё обошлось для него сравнительно безболезненно: он получил условный срок. Другим же поэтам, проходившим по этому делу, повезло меньше. Вероятно, Павлу помогло заступничество Ивана Михайловича Гронского — в то время очень влиятельного в литературных кругах человека, ответственного редактора газеты «Известия» и председателя оргкомитета Съезда советских писателей. Именно с тех пор И.М. Гронский стал своеобразным ангелом-хранителем Павла Васильева, стараясь, по возможности, уберечь юного поэта от грозивших ему бед. Насколько это вообще было тогда возможно — его уберечь…

 

Я боюсь, чтобы ты мне чужою не стала,

Дай мне руку, а я поцелую её.

Ой, да как бы из рук дорогих не упало 

Домотканое счастье твоё!

Я тебя забывал столько раз, дорогая, 

Забывал на минуту, на лето, на век, — 

Задыхаясь, ко мне приходила другая,

И с волос её падали гребни и снег. 

В это время в дому, что соседям на зависть, 

На лебяжьих, на брачных перинах тепла, 

Неподвижно в зелёную темень уставясь, 

Ты, наверно, меня понапрасну ждала.

И когда я душил её руки, как шеи 

Двух больших лебедей, ты шептала: «А я?» 

Может быть, потому я и хмурился злее 

С каждым разом, что слышал, как билась твоя

Одинокая кровь под сорочкой нагретой,

Как молчала обида в глазах у тебя. 

Ничего, дорогая! Я баловал с этой, 

Ни на каплю, нисколько её не любя.

                                     1932 год

 

Галина Анучина была первой большой любовью поэта и его первой женой. А в конце 1932 года в его жизнь ворвалась другая женщина, которая на следующий год станет его женой и всего лишь через пять лет — его вдовой. Ей придётся пройти через многие обиды и через многие несчастья, но свою любовь к Павлу она сохранит до самого конца.

Елена Вялова приходилась И.М. Гронскому свояченицей (она была родной сестрой его жены Лидии). В доме Гронского они и познакомились. Вернувшись из Омска, Павел Васильев через некоторое время пришёл к Елене — в её небольшую комнатку на первом этаже. 

Из воспоминаний Натальи Фурман-Васильевой, дочери Павла Васильева от первого брака:

 

«Как истинный поэт, П. Васильев был очень влюбчив. В его большое сердце приходило столько благодати, что хватало и на стихи, и на женщин. Встретив очередную пассию, он каждый раз влюблялся смертельно, затем, как правило, красавица, намучившись с ним, его покидала…

Больше всех натерпелась с ним его вторая жена Елена Вялова. Но в 1936 году, наконец, Васильев успокоился… Затравленный и униженный поэт из «юбочника» превратился в верного супруга и более уже со своей Еленой не разлучался.» 

Елене Вяловой посвящено часто цитируемое стихотворение Павла Васильева под названием «Любимой». Вероятно, это экспромт — на автографе есть авторская пометка: «Стихи сразу».

Слава богу,

Я пока [что] собственность имею:

Квартиру, ботинки,

Горсть табака.

Я пока владею

Рукою твоею,

Любовью твоей

Владею пока.

И пускай попробует

Покуситься

На тебя

Мой недруг, друг

Иль сосед, —

Легче ему выкрасть [вырвать]

Волчат у волчицы,

Чем тебя у меня,

Мой свет, мой свет!

Ты — моё имущество,

Моё поместье,

Здесь я рассадил

Свои тополя.

Крепче всех затворов

И жёстче жести

Кровью обозначено:

«Она — моя».

Жизнь моя виною,

Сердце виною,

В нём пока ведётся

Всё, как раньше велось,

И пускай попробуют

Идти войною

На светлую тень

Твоих волос!

Я ещё нигде

Никому не говорил,

Что расстаюсь

С проклятым правом

Пить одному

Из последних сил

Губ твоих

Беспамятство

И отраву.

И когда рванутся

От края и до края,

Песнями и пулями

Метя по нам,

Я, столько клявшийся тебе, —

Умирая,

Не соглашусь и скажу:

«Не отдам». ]

Спи, я рядом,

Собственная, живая,

Даже во сне мне

Не прекословь:

Собственности крылом

Тебя прикрывая,

Я оберегаю нашу любовь.

А завтра,

Когда рассвет в награду

Даст огня

И ещё огня,

Мы встанем,

Скованные, грешные,

Рядом —

И пусть он сожжёт

Тебя

И сожжёт меня.

                    1932 год

«Больше всех натерпелась с ним его вторая жена Елена Вялова»… Елена по-настоящему любила Павла и прощала ему всё. Но ведь было множество людей, которые прощать что-либо Павлу Васильеву не могли и не желали. У очень многих этот яркий, безумно талантливый, знающий себе цену и такой неосторожный человек вызывал искреннюю неприязнь. Нет, высовываться из общих рядов, конечно, дозволялось, но… но не слишком далеко и только в «правильную» сторону. Сергей Есенин был старше Павла Васильева на пятнадцать лет. Вот эта разница — пятнадцать лет — и оказалась для Павла роковой. Начало 20-х годов ушло безвозвратно. За окнами была середина годов 30-х…
 

В отличие от Есенина или Мандельштама, Павел Васильев был поэтом скорее эпическим, чем лирическим. Лучшие его произведения — это не короткие стихи о любви, а эпические поэмы. Нередко он писал о том, о чём писать было слишком опасно. Например, о казаках. Не о красных или белых казаках, а просто — о людях. Он писал совсем не то, что требовалось победившему пролетариату в текущий момент. Он вёл себя совсем не так, как должен был себя вести пролетарский поэт. Всего этого было вполне достаточно для того, чтобы его уничтожить. Примерно с начала 1933 года травля Павла Васильева неуклонно набирает обороты. «Певец кондового казачества», «осколок кулачья», «мнимый талант», «хулиган фашистского пошиба» — это всё он, Павел Васильев.

И вот это — тоже он. Стихотворение «Тройка», удивительной силы стихотворение, было написано Павлом Васильевым в 1934 году: 

Вновь на снегах, от бурь покатых, 

В колючих бусах из репья, 

Ты на ногах своих лохматых 

Переступаешь вдаль, храпя, 

И кажешь, морды в пенных розах, — 

Кто смог, сбираясь в дальний путь, 

К саням — на тёсаных берёзах 

Такую силу притянуть? 

Но даже стрекот сбруй сорочий 

Закован в обруч ледяной.

Ты медлишь, вдаль вперяя очи,

Дыша соломой и слюной. 

И коренник, как баня, дышит, 

Щекою к поводам припав, 

Он ухом водит, будто слышит, 

Как рядом в горне бьют хозяв; 

Стальными блещет каблуками 

И белозубый скалит рот, 

И харя с красными белками, 

Цыганская, от злобы ржёт. 

В его глазах костры косые, 

В нем зверья стать и зверья прыть, 

К такому можно пол-России 

Тачанкой гиблой прицепить! 

И пристяжные! Отступая, 

Одна стоит на месте вскачь, 

Другая, рыжая и злая, 

Вся в красный согнута калач. 

Одна — из меченых и ражих, 

Другая — краденая, знать, — 

Татарская княжна да б…, — 

Кто выдумал хмельных лошажьих 

Разгульных девок запрягать? 

Ресниц декабрьское сиянье 

И бабий запах пьяных кож, 

Ведро серебряного ржанья — 

Подставишь к мордам — наберёшь. 

Но вот сундук в обивке медной 

На сани ставят. Веселей! 

И чьи-то руки в миг последний 

С цепей спускают кобелей. 

И коренник, во всю кобенясь, 

Под тенью длинного бича, 

Выходит в поле, подбоченясь, 

Приплясывая и хохоча. 

Рванулись. И — деревня сбита, 

Пристяжка мечет, а вожак, 

Вонзая в быстроту копыта, 

Полмира тащит на вожжах! 

   

 Летом 1934 года в ход была пущена «тяжёлая артиллерия». Одновременно две центральные и две «литературные» газеты опубликовали 14 июня 1934 года первую часть большой статьи Максима Горького под названием «Литературные забавы». В этой статье мудрый наставник советских литераторов, в частности, указывал (здесь и далее подчеркнуто мною — В.А.): 

«Жалуются, что поэт Павел Васильев хулиганит хуже, чем хулиганил Сергей Есенин. Но в то время, как одни порицают хулигана, — другие восхищаются его даровитостью, «широтой натуры», его «кондовой мужицкой силищей» и т.д. Но порицающие ничего не делают для того, чтоб обеззаразить свою среду от присутствия в ней хулигана, хотя ясно, что, если он действительно является заразным началом, его следует как-то изолировать. А те, которые восхищаются талантом П. Васильева, не делают никаких попыток, чтоб перевоспитать его. Вывод отсюда ясен: и те и другие одинаково социально пассивны, и те и другие по существу своему равнодушно «взирают» на порчу литературных нравов, на отравление молодёжи хулиганством, хотя от хулиганства до фашизма расстояние «короче воробьиного носа».

 

«От хулиганства до фашизма расстояние «короче воробьиного носа»… Это было уже слишком серьёзно. Тем более, что сразу же вслед за этим пассажем Горький счёл возможным весьма сочувственно процитировать письмо (донос?) некоего неназванного им «партийца», в котором, среди прочего, говорилось:

 

«Несомненны чуждые влияния на самую талантливую часть литературной молодёжи. Конкретно: на характеристике молодого поэта Яр. Смелякова всё более и более отражаются личные качества поэта Павла Васильева. Нет ничего грязнее этого осколка буржуазно-литературной богемы. Политически (это не ново знающим творчество Павла Васильева) это враг. Но известно, что со Смеляковым, Долматовским и некоторыми другими молодыми поэтами Васильев дружен, и мне понятно, почему от Смелякова редко не пахнет водкой и в тоне Смелякова начинают доминировать нотки анархо-индивидуалистической самовлюблённости, и поведение Смелякова всё менее и менее становится комсомольским. […]

 

О Смелякове мы говорили. А вот — Васильев Павел, он бьёт жену, пьянствует. Многое мной в отношении к нему проверяется, хотя облик его и ясен. Я пробовал поговорить с ним по поводу его отношении к жене.

 

— Она меня любит, а я её разлюбил… Удивляются все — она хорошенькая… А вот я её разлюбил…

 

Развинченные жесты, поступки и мысли двадцатилетнего неврастеника, тон наигранный, театральный. […]»

 

«Больше всех натерпелась с ним его вторая жена Елена Вялова»… Что же — так ведь оно и было. Вот отрывок (концовка) из известного стихотворения «Стихи в честь Натальи», которое датировано маем того же самого 1934 года и которое поэт написал под впечатлением от своего очередного (и, разумеется, очень сильного) увлечения, на этот раз — Натальей Кончаловской, внучкой художника Василия Сурикова:

 

[…] 

А гитары под вечер речисты, 

Чем не парни наши трактористы? 

Мыты, бриты, кепки набекрень. 

Слава, слава счастью, жизни слава.

Ты кольцо из рук моих, забава, 

Вместо обручального надень.

Восславляю светлую Наталью,

Славлю жизнь с улыбкой и печалью,

Убегаю от сомнений прочь, 

Славлю все цветы на одеяле,

Долгий стон, короткий сон Натальи,

Восславляю свадебную ночь.

 

Наталья Кончаловская была умна, красива, обаятельна и, к тому же, временно свободна. Трудно сказать, как далеко зашли её отношения с Павлом Васильевым. Во всяком случае, в 1936 году она предпочла выйти замуж за совсем другого литератора — за молодого (в прямом и переносном смысле — он был моложе её на десять лет) и подававшего большие надежды поэта Сергея Михалкова, будущего бессменного автора государственного гимна.

 

А Павел Васильев — Павел Васильев в январе 1935 года был исключён из Союза советских писателей. Тучи над ним сгущались.

 

В 1999 году в архивах ФСБ была обнаружена докладная записка начальника Секретно-политического отдела Главного управления государственной безопасности (ГУГБ) НКВД Г.А. Молчанова на имя наркома внутренних дел Г.Г. Ягоды, датированная 5 февраля 1935 года. В ней говорилось о том, что поэт Павел Васильев отнюдь не оставил своих «антисоветских настроений», и в качестве иллюстрации приводилось нигде не опубликованное и добытое «оперативным путем» его стихотворение «контрреволюционного характера»:

 

Неужель правители не знают, 

Принимая гордость за вражду, 

Что пенькой поэта пеленают, 

Руки ему крутят на беду.

Неужель им вовсе нету дела, 

Что давно уж выцвели слова,

Воронью на радость потускнела 

Песни золотая булава.

Песнь моя! Ты кровью покормила 

Всех врагов. В присутствии твоём 

Принимаю звание громилы, 

Если рокот гуслей — это гром.

 

Санкции на немедленный арест, однако, не последовало: вероятно, наркому Ягоде, близкому другу «буревестника революции», вхожему даже в его семейный круг, показалось, что одного лишь этого стихотворения для раскрутки сугубо политического дела будет маловато. Г.Г. Ягода наложил свою резолюцию: «Надо подсобрать ещё несколько стихотворений»…

Но зато материалов на раскрутку дела о «хулиганстве на грани фашизма» и тому подобное — Павел Васильев давал предостаточно. И вот 24 мая 1935 года газета «Правда» опубликовала «Письмо в редакцию», текст которого принадлежал перу «комсомольского поэта» Александра Безыменского и в котором коллеги Павла Васильева требовали от властей принять к нему «решительные меры»:

«В течение последних лет в литературной жизни Москвы почти все случаи проявления аморально-богемских или политически-реакционных выступлений и поступков были связаны с именем поэта Павла Васильева… 

Последние факты особенно разительны. Павел Васильев устроил отвратительный дебош в писательском доме по проезду Художественного театра, где он избил поэта Алтаузена, сопровождая дебош гнусными антисемитскими и антисоветскими выкриками и угрозами расправы по адресу Асеева и других советских поэтов. Этот факт подтверждает, что Васильев уже давно прошёл расстояние, отделяющее хулиганство от фашизма…

 

Мы считаем, что необходимо принять решительные меры против хулигана Васильева, показав тем самым, что в условиях советской действительности оголтелое хулиганство фашистского пошиба ни для кого не сойдёт безнаказанным…»

 

Ниже стояли 20 подписей, среди которых, увы, мы видим имена Бориса Корнилова, Иосифа Уткина, Семёна Кирсанова, Николая Асеева — друзей поэта (другой вопрос, как там появились эти подписи).

 

«Он избил поэта Алтаузена»… Отвратительный дебош с избиением поэта Джека Алтаузена заключался в том, что когда Я.М. Алтаузен в присутствии Павла Васильева позволил себе оскорбительно отозваться о Наталье Кончаловской (а ведь о влюблённости Павла, о его «Стихах в честь Натальи» и о многих других адресованных ей стихах — все его друзья, знакомые и просто коллеги прекрасно ведь знали), то Павел не сдержался и ударил «комсомольского поэта». Думаю, что ударил с наслаждением…

 

Как тень купальщицы — длина твоя. 

Как пастуший аркан — длина твоя. 

Как взгляд влюблённого — длина твоя. 

          В этом вполне уверен я. 

Пламени от костра длиннее ты. 

Молнии летней длиннее ты. 

Дыма от пальбы длиннее ты. 

          Плечи твои широки, круты. 

Но короче 

                 свиданья в тюрьме, 

Но короче 

                 удара во тьме — 

Будто перепел 

                        в лапах орла, 

Наша дружба 

                      с тобой 

                                   умерла. 

Пусть же крик мой перепелиный, 

Когда ты танцуешь, мой друг, 

Цепляется за твою пелерину, — 

Охрипший в одиночестве длинном, 

Хрящами преданных рук. 

18 ноября 1934 года

 

Москва 

 

Было бы наивностью полагать, что газета «Правда» публиковала письма читателей все подряд, по мере их поступления в редакцию. Публикация в «Правде» означала, что уж на этот раз к Павлу Васильеву будут, наконец, приняты «решительные меры».

 

Суд над ним состоялся 15 июля 1935 года. Вспоминает Елена Вялова:

 

«Какие выступали свидетели, что они говорили — всё это я ещё тогда постаралась поскорее забыть. Помню только приговор: «за бесчисленные хулиганства и пьяные дебоши» — полтора года лишения свободы. Павла почему-то не арестовали в зале суда. Ещё несколько дней он прожил дома. За ним приехали как-то вечером и, не дав толком собраться, увезли. Утром я позвонила на Петровку, 38, где мне любезно разрешили поговорить с мужем по телефону. Он успел сказать, что завтра его отправляют с этапом в исправительно-трудовой лагерь, станция Электросталь. Потом Павла вернули в Москву — какое-то время он сидел в Таганской тюрьме. А поздней осенью его вновь этапировали. На этот раз в рязанскую тюрьму…»

 

«Утром я позвонила на Петровку, 38»… Не на Лубянку, нет… Близкий друг Горького и на этот раз не стал извлекать материалы из досье, которое велось Секретно-политическим отделом ГУГБ, — видимо, не все «стихотворения» Павла были ещё «подсобраны». Или время ещё не пришло. Но уж когда время придёт — Павлу Васильеву припомнят всё сразу. В том числе и «избиение комсомольца поэта Джека Алтаузена»…

 

После оглашения приговора, в августе 1935 года, Павел Васильев написал пронзительное стихотворение под названием «Прощание с друзьями». Вот его заключительные строфы:

 

На далёком, милом Севере меня ждут, 

Обходят дозором высокие ограды, 

Зажигают огни, избы метут, 

Собираются гостя дорогого встретить как надо. 

А как его надо — надо его весело: 

Без песен, без смеха, чтоб ти-ихо было, 

Чтобы только полено в печи потрескивало, 

А потом бы его полымём надвое разбило. 

Чтобы затейные начались беседы… 

Батюшки! Ночи-то в России до чего ж темны.

Попрощайтесь, попрощайтесь, дорогие, со мной, 

Я еду 

Собирать тяжёлые слёзы страны. 

А меня обступят там, качая головами, 

Подпершись в бока, на бородах снег. 

«Ты зачем, бедовый, бедуешь с нами, 

Нет ли нам помилования, человек?» 

Я же им отвечу всей душой: 

«Хорошо в стране нашей, —  нет ни грязи, 

Ни сырости, 

До того, ребятушки, хорошо! 

Дети-то какими крепкими выросли.

Ой и долог путь к человеку, люди, 

Но страна вся в зелени — по колени травы. 

Будет вам помилование, люди, будет, 

Про меня ж, бедового, спойте вы…» 

   

Да, время ещё не пришло. Ещё было кому заступиться за Павла Васильева. Ещё можно было заступиться за Павла Васильева. Вспоминает Елена Вялова:

«В Рязань к Павлу я ездила почти каждую неделю. Не знаю, чем было вызвано подобное расположение, но начальник тюрьмы был со мной крайне любезен. Он не только смотрел сквозь пальцы на мои частые и долгие свидания с заключённым мужем, он снабжал Павла бумагой и карандашами — давал возможность писать стихи. 

Удивительно, но в тюрьме, где даже у самого жизнерадостного человека оптимизма заметно убавляется (в этом мне пришлось убедиться на собственном опыте), Павел пишет поэму «Принц Фома» — лёгким пушкинским слогом, полную юмора и иронии.

Павла совершенно неожиданно для меня освободили весной 1936 года.» 

В 1936 году неуёмная натура Павла Васильева снова зовёт его в дорогу, и в августе он пишет Николаю Асееву из Салехарда: «Здесь страшно много интересного. Пишу залпами лирические стихи, ем уху из ершей, скупаю оленьи рога и меховые туфли в неограниченном количестве… Пробуду на Севере аж до самой зимы. О Москве, покамест, слава богу, не скучаю».

 

Но зима, которую упомянул Павел Васильев, — это зима 1937 года. Время Павла Васильева стремительно приближалось…

 

Уже в сентябре 1936 года Генриха Ягоду на посту наркома внутренних дел сменил Николай Ежов. В марте 1937 года бывшего наркома, «потерявшего классовое чутьё», арестовали, и ещё через год он был расстрелян. В том же марте, даже немного раньше Ягоды, арестовали и его более бдительного подчинённого — Г.А. Молчанова (расстрелян в октябре 1937 года). Секретно-политический отдел стал теперь называться 4-ым отделом ГУГБ, его начальники, сменившие Георгия Молчанова, один за другим «теряли классовое чутьё», арестовывались, расстреливались или кончали жизнь самоубийством, но всё это никоим образом не могло что-либо изменить в судьбе Павла Васильева: меняя свои названия и своих руководителей, отдел продолжал и продолжал накапливать «сведения», и железное кольцо вокруг слишком много о себе возомнившего поэта-скандалиста с дурной славой — смыкалось…

 

Субботу 6 февраля 1937 года Павел Васильев и его жена проводили в гостях у друзей. Павел ненадолго отлучился на Арбат, в парикмахерскую, побриться. Назад он уже не вернулся: на выходе из парикмахерской его поджидала машина… Вспоминает Елена Вялова:

 

«Поздно ночью ко мне пришли с обыском. Перерыли всё в нашей тринадцатиметровой комнатке — стол, тумбочку, шкаф, полки… Забрали со стола незаконченные рукописи, всё неопубликованное из ящиков стола, несколько книг и журналов с напечатанными стихотворениями Васильева, все фотографии, письма. Перерыв всё, ушли. Оставшись одна в комнате, я опустилась на стул, бессмысленно глядя на разбросанные по комнате вещи. На другой день пошла в МУР узнать, где находится Васильев и по каким обстоятельствам он задержан. Начались мои бесконечные хождения по соответствующим учреждениям, прокуратурам, разным справочным бюро, всюду, где я могла бы узнать о судьбе Васильева…»

 

Это стихотворение — вероятно, последнее его стихотворение — было написано Павлом Васильевым вскоре после ареста. В нём он обращается к своей жене Елене:

 

Снегири [взлетают] красногруды…

Скоро ль, скоро ль на беду мою 

Я увижу волчьи изумруды 

В нелюдимом, северном краю.

 

Будем мы печальны, одиноки

И пахучи, словно дикий мёд.

Незаметно все приблизит сроки, 

Седина нам кудри обовьёт.

 

Я скажу тогда тебе, подруга: 

«Дни летят, как по ветру листьё, 

Хорошо, что мы нашли друг друга, 

В прежней жизни потерявши всё…» 

Февраль 1937 года

 Лубянка. Внутренняя тюрьма

Но увидеть «волчьи изумруды в нелюдимом, северном краю», пусть даже и «на беду», — ему было не суждено. Вспоминает Елена Вялова: 

«Через четыре месяца я нашла его в Лефортовской тюрьме — там у меня приняли передачу в размере пятидесяти рублей. Это было 15 июня 1937 года. Сказали, что следующая передача будет 16 июля. Я приехала в назначенный день. Дежурный сказал, что заключённый выбыл вчера, куда — неизвестно. Я сразу поехала на Кузнецкий мост, 24, где находилась прокуратура. Там давали сведения о тех, у кого следствие было закончено. На мой вопрос ответили: «Десять лет дальних лагерей без права переписки»…»

 

«Это было 15 июня 1937 года»… А двумя днями ранее зам. прокурора СССР Г.К. Рогинский утвердил обвинительное заключение, в котором, в частности, говорилось:

 

«B 4 отдел ГУГБ поступили сведения о том, что литератор-поэт Васильев Павел Николаевич был завербован в качестве исполнителя террористического акта против товарища Сталина. […] Следствием установлено, что обвиняемый Васильев на протяжении ряда лет до ареста высказывал контрреволюционные фашистские взгляды. Ранее, в 1932 году, обвиняемый Васильев П.Н. как участник контрреволюционной группы из среды литераторов был осуждён к 3 годам тюремного заключения условно. В 1935 годуобвиняемый Васильев за избиение комсомольца поэта Джека Алтаузена был осуждён к полутора годам ИТЛ. […] Будучи допрошен в качестве обвиняемого, Васильев П.Н. полностью признал себя виновным…»

 

Из письма обвиняемого Васильева П.Н. на имя наркома внутренних дел Н.И. Ежова:

 

«С мужеством и прямотой нужно сказать, что вместо того, чтобы положить в основу своё обещание ЦК заслужить честь и право называться гражданином СССР, я дожил до такого последнего позора, что шайка террористов наметила меня как оружие для выполнения своей террористической преступной деятельности. Своим поведением, всем своим морально-бытовым и политическим обликом я дал им право возлагать на меня свои надежды. Я выслушивал их контрреволюционные высказывания, повторял их вслед за ними и этим самым солидаризировался с врагами и террористами, оказывался у них в плену и таким образом предавал партию, которая вчера только протянула мне руку помощи и дала свободу…»

 

«Сказали, что следующая передача будет 16 июля. Я приехала в назначенный день. Дежурный сказал, что заключённый выбыл вчера, куда — неизвестно»… Накануне, 15 июля 1937 года, в закрытом судебном заседании Военной коллегии Верховного суда СССР под председательством В.В. Ульриха, «без участия обвинения и защиты и без вызова свидетелей», состоялось скорое разбирательство дела, после чего поэт Павел Васильев был расстрелян. Его обвинили ни много ни мало — в намерении лично убить Сталина. Судя по протоколам, обвиняемый и в ходе следствия, и на суде виновным себя признал.

 

Менее чем через месяц по такому же обвинению был расстрелян Георгий (Юрий) Есенин — старший сын Сергея Есенина…

 

Когда-нибудь сощуришь глаз, 

Наполненный теплынью ясной, 

Меня увидишь без прикрас, 

Не испугавшись в этот раз

Моей угрозы неопасной. 

Оправишь волосы, и вот 

Тебе покажутся смешными 

И хитрости мои, и имя, 

И улыбающийся рот. 

Припомнит пусть твоя ладонь, 

Как по лицу меня ласкала.

Да, я придумывал огонь, 

Когда его кругом так мало. 

Мы, рукотворцы тьмы, огня, 

Тоски угадываем зрелость. 

Свидетельствую — ты меня 

Опутала, как мне хотелось. 

Опутала, как вьюн в цвету 

Опутывает тело дуба. 

Вот почему, должно быть, чту

И голос твой, и простоту,

И чуть задумчивые губы. 

И тот огонь случайный чту, 

Когда его кругом так мало, 

И не хочу, чтоб, вьюн в цвету, 

Ты на груди моей завяла. 

Все утечёт, пройдёт, и вот 

Тебе покажутся смешными 

И хитрости мои, и имя, 

И улыбающийся рот, 

Но ты припомнишь меж другими 

Меня, как птичий перелёт. 

                   1932 год

Елену Вялову арестовали 7 февраля 1938 года. Она в полной мере познала участь ЧСИР — «члена семьи изменника родины» (впрочем, как и отец Павла, как и все его родные)…

Только лишь в 1956 году Павел Васильев был официально реабилитирован, и о нём стало возможным хоть как-то говорить. Его стихи вновь стали печатать, но велика сила инерции: до сих пор даже не все профессиональные поэты знают это имя.

 

Одно из стихотворений Рюрика Ивнева, написанное им уже в феврале 1963 года, начинается такими строфами:

 

Окно закрыто плотной ставнею

От диких бурь, в ночи бушующих.

Я вспоминаю тени давние

Друзей уже не существующих.

 

Я вижу, как перед Есениным

Санкт-Петербург склоняет голову,

И васильковых глаз цветение, 

И щёк безжизненное олово…

 

Я вижу Осю Мандельштама,

Его лирическое зодчество,

Путями дерзостно-упрямыми 

Переходящими в пророчество…

 

Я вижу Павлика Васильева, 

С его улыбкой ослепительной, 

С катастрофическою гибелью 

Таланта юного сказителя… 

   

Павел Васильев погиб в возрасте 27 лет. Он был далеко не ангелом и совсем не героем. Он был всего лишь поэтом колоссального таланта. 

Я сегодня спокоен,

             ты меня не тревожь,

Лёгким, весёлым шагом 

             ходит по саду дождь,

Он обрывает листья 

             в горницах сентября. 

Ветер за синим морем, 

             и далеко заря.

Надо забыть о том,

             что нам с тобой тяжело, 

Надо услышать птичье

             вздрогнувшее крыло,

Надо зари дождаться,

             ночь одну переждать,

Феб ещё не проснулся, 

             не пробудилась мать.

Лёгким, весёлым шагом

             ходит по саду дождь, 

Утренняя по телу 

             перебегает дрожь, 

Утренняя прохлада 

             плещется у ресниц, 

Вот оно утро — шёпот 

             сердца и стоны птиц.

   

…На большом сайте «Могилы знаменитостей» собраны фотографии около полутора тысяч могил. В специальном разделе там собраны сведения о могилах двух с половиной сотен наших литераторов — от Пушкина, Гоголя и Есенина до Агнии Барто, Веры Инбер и Ванды Василевской. Напрасно было бы искать среди них имя Павла Васильева: место его захоронения толком не известно, и лишь многие десятилетия после расстрела на свет явилась справка, что он был захоронен в общей могиле № 1 на Донском кладбище в Москве.

Своей могилы у него нет. В разделе упомянутого сайта, названном «У кого нет могилы», имён совсем немного. Мы видим там имена поэтов Надежды Львовой, покончившей с собой в 1913 году (её могила впоследствии была утеряна), Николая Гумилёва, расстрелянного под Петроградом в августе 1921 года, Сергея Клычкова, расстрелянного осенью 1937 года в Москве, Николая Клюева, расстрелянного тогда же в Томске, Осипа Мандельштама, сгинувшего в пересыльном лагере под Владивостоком в декабре 1938 года…

Имени русского поэта Павла Васильева — там просто-напросто нет.

 

Валентин Антонов, октябрь 2009 года

Павел Васильев. «И вот я вновь нашел в тебе приют, мой Павлодар…»

23 сентября 2011 года свершилось событие, к которому Павлодар шел более полувека.

«Это явление! Знаменательное событие не только в жизни Казахстана, но и всего евразийского пространства», - так оценил происшедшее известный казахстанский поэт, редактор журнала «Нива» Владимир Гундарев. В Павлодаре был открыт памятник выдающемуся русскому поэту, нашему земляку Павлу Васильеву!

Первый сборник стихов Васильева после его расстрела, 20 лет запрета и полного забвения был издан в Москве в 1957 году. Он был подготовлен Еленой Вяловой, вдовой поэта, и другом поэта, литератором Павлом Вячеславовым.

В павлодарской областной газете первые публикации стихов поэта и статьи о нем стали появляться в начале шестидесятых годов прошлого столетия. И тогда же после 20 лет лагерей и ссылок по приглашению журналистов в Павлодар впервые после гибели поэта приезжала Елена Александровна Вялова-Васильева. Так начиналась новая жизнь Павла Васильева в городе, где прошли его детство и юность. Васильевские чтения, читательские конференции, школьные музеи, всесоюзные и международные научно-практические конференции, посвященные творчеству поэта, телевизионные программы и газетные публикации… Люди, не устающие писать и говорить о нем, с большим энтузиазмом и восторгом пропагандирующие его поэзию - Лидия Бунеева, Сергей Музалевский, Альберт Павлов,  Александр Амосов, Иван Кандыбаев, Светлана Шаймарданова, Светлана Нуркенова, Сергей Шевченко, Любовь Кашина, Ольга Григорьева, Виктор Поликарпов, Павел Лысенко… В 1990 году родительский дом поэта заботами павлодарской поэтессы Лины Латышевой был выкуплен и переведен  в статус мемориального музея. Этот единственный на всем постсоветском пространстве и далее-везде музей Павла Васильева закрепил за Павлодаром роль творческого центра васильеведения. Спесивая Москва и ее литераторы из 30–х годов долго и упорно противодействовали возвращению к жизни поэта выдающегося таланта, ворвавшегося в поэзию именно в те времена. «У него было то яркое, стремительное и счастливое воображение, без которого не бывает большой поэзии  и примеров которого в такой мере я уже больше не встречал ни у кого за все истекшие после его смерти годы», - написал Борис Пастернак. Так что не удивительно, что мемориальную доску поэту в столице России открыли только в марте 2011 года.

Павлодар же осенью этого года, в канун празднования Дня города и 20-летия независимости Казахстана, открыл выдающемуся русскому поэту, евразийцу по духу, по сути и судьбе, памятник.

На торжественном митинге в честь открытия памятника поэт Владимир Гундарев читал стихи поэта Павла Васильева:

Я давно свое пропел прощанье,

И обратно не вернуться мне,

Лишь порой летят воспоминанья

В дальний край, как гуси по весне…

В нашем старом палисаде тесно,

И тесна ссутуленная клеть.

Суждено мне неуемной песней

В этом мире новом прозвенеть…

Голубеют степи на закате,

А в воде брусничный плещет цвет,

И восток, девчонкой в синем платье,

Рассыпает пригоршни монет…

Хорошо с подъятыми руками

Вдруг остановиться, не дыша,

Над одетыми в туман песками,

Над теченьем быстрым Иртыша.

 

- Творчество Павла Васильева можно сравнить с Ниагарским водопадом. Это действительно поэт большого мощного евразийского масштаба, - продолжил уже прозой Владимир Гундарев. - Павлодар являет собой пример трепетного уважения к своим выдающимся сынам. Отныне из тесного палисада Павел Васильев вышел вот на этот простор. На простор всего города. Пусть Павел Васильев, который провидчески еще в 17 лет сказал «Суждено мне неуемной песней в этом мире новом прозвенеть», его муза, его поэзия, его творчество всегда будут с нами.

На просторы города из тесного палисада и тесных комнат маленького дома-музея Павла Васильева вывели муза и воображение павлодарских художников и архитекторов, а также воля и решение областного акима. Видимо, мысли и желания поклонников поэзии Павла Васильева уже достигли такой концентрации, и воздух Павлодара настолько наполнился  этими настроениями, что их можно было услышать и почувствовать. Идея о необходимости создания памятника принадлежит акиму Бакытжану Сагинтаеву. Автор скульптуры член Союза художников Казахстана Кажибек Баймулдин.

- Решение об установлении памятника пришло неожиданно, когда показывали в новостях по областному телевидению, как проходят Васильевские чтения, – делится воспоминаниями Бакытжан Сагинтаев. - Как обычно, это происходило в Ленпарке. Вы знаете, там установлена сцена, непрезентабельная, не соответствующая тому масштабу, о котором мы всегда говорим. И на следующий день было дано поручение срочно приступить к данному проекту. Художники, скульпторы, архитекторы в течение года работали над самой концепцией, и на комиссии был утвержден данный проект.

Можно сегодня с гордостью сказать, что в родном Павлодаре, в ястребином городе Павла Васильева сегодня есть то, чего не было. Да, мы гордились тем, что у нас есть единственный дом-музей Павла Васильева, улица Павла Васильева, центральная городская библиотека носит его имя. Но такого памятника не было. Мы восполнили этот пробел.

Удивительной новостью из уст акима прозвучало, что, оказывается, те островки зеленых насаждений, запущенные и тоже непрезентабельные, что странным образом сохранились под боком Затонского рынка и новейшей автозаправки, носили имя «Сквер Павла Васильева».

И, оказывается, именно поэтому было решено поставить памятник поэту так далеко от центральных улиц и от Иртыша с его быстрым теченьем. Сквер облагородили, вычистили, проторили дорожки, поставили скамейки, светильники. Получилось красиво. Но не получилось простора. И своим вдохновенным взглядом поэт упирается в сооружение типа барака, стену которого с разномастными окнами тоже попытались облагородить, разрисовав сюжетами из офортов Виктора Поликарпова. Как уверяют злые языки, без ведома и разрешения самого автора. И, хотя босс всегда прав, недоумение и горестные сомнения все равно не оставляют. Одно тешит душу и мысль: зато есть памятник! Из бронзы и гранита. Правда, не удалось скульптору в бронзе достичь портретного сходства, уловить выражение васильевского лица, но есть в этом скульптурном образе настроение, которое вызывает волнение, есть устремленность и живая энергетика.

Валерий Иванович Хомяков, доктор филологических наук, профессор Омского государственного университета имени Ф.М.Достоевского, присутствовавший на митинге, сказал: «Васильев – явление уникальное, неповторимое. Это жемчужина, которую мы уже, наверное, нигде не отыщем. Когда-то юный Васильев сказал: «Не матери родят нас, дом родит…». Этим домом, благодаря которому он «повторяет мненье о мире, о значеньи бытия», стал ему Казахстан, степи, просторы, летящий в бездонном небе коршун. Этим домом стала для него Россия, казацкие станицы. Павел Васильев был не годам мудр и сказал нам о том, как надо жить. Хочется, чтобы мы все жили по тем законам, которые нам оставил наш Павел Васильев.

А Павел Васильев в том же стихотворении «Письмо», что читал Владимир Гундарев на митинге, говорит: «…Только много их, что жизнь готовы / Переделать на сплошной базар. / По указке петь не буду сроду, - / Лучше уж навеки замолчать…».  Эти строчки он написал в 17. А через 10 лет, в 27, его заставили замолчать.

- Мы очень много сегодня говорим о евразийстве, - сказал на митинге Бакытжан Сагинтаев. - Если задуматься, то уже в 30-е годы Павел Васильев был евразийским поэтом. Он своей поэзией, своим творчеством объединял две культуры, два народа – казахский и русский. И, я думаю, что дружба, которая сегодня есть, берет начало именно от таких замечательных людей. И когда мы сегодня говорим о патриотизме, о том, что как надо любить свой край, свою землю, свой город, мы должны говорить о том, что есть живые конкретные примеры. Такие, как Павел Васильев.

К освобожденному от полотнища памятнику подошли мальчишки.

- Гагарин что ли? (Рядом улица Гагарина. - Т.К.).

- Да нет. Кажется, какой-то Василевский.

Может, захотят узнать, почему этому человеку поставили памятник…

Тамара Карандашова,

сентябрь 2011 года

О Павле Васильеве

А теперь переходим к точке сегодняшнего нашего рассмотрения — к творчеству Павла Васильева.

Павел Васильев был, безусловно, самым талантливым из поэтов 1910 года рождения, хотя у него здесь хорошая конкуренция. Это и Твардовский, с которым его можно сопоставить по эпическому размаху. Это и Бергольц, и её первый муж Борис Корнилов, с которым Васильев дружил и с которым он одновременно погиб, и у них очень много интонационных сходств. Но Васильев, конечно, изначально, гораздо масштабнее. Он эпический поэт, мастер того, что называется в русской литературе «большим полотном», — мастер повествовательной поэмы, в которой он плавает внутри жанра даже с большей свободой и с большей изобретательностью, чем Цветаева. Я не думаю, что поэтический нарратив умер, что писать поэму сегодня архаично (как думает, например, Кушнер). Вот у Кушнера есть другой жанр — книга стихов. Это тоже своего рода эпический жанр, но более дробный и пёстрый.

Я не думаю, что умение высекать искру из столкновения поэзии и прозы утрачено навеки. Это жанр Леонида Мартынова в советское время… Я не привожу Маяковского, потому что поэмы Маяковского — это просто развёрнутые лирические стихотворения, очень большие. Он фабулу, как правило, в поэме не соблюдает, его фабула не интересует. Но Леонид Мартынов, безусловно Павел Васильев, безусловно Твардовский. Умение рассказывать историю в стихах — это высокий жанр. Это примерно то, что в прозе (ведь это тоже поэмы, по сути дела) делает Гарсиа Маркес в «Осени патриарха» или в некоторых своих текстах, например, если брать кого-то… Ну, у Фолкнера есть тексты очень близкие к поэтическому повествованию.

То есть я не думаю, что поэтический нарратив умер. У меня есть ощущение, напротив, что Павел Васильев, что называется, как говорила Цветаева, «ушагал далеко вперёд и ждёт нас где-то за поворотом». Я хорошо помню, как Леонид Юзефович мне в «Литературном экспрессе» на перроне в Улан-Удэ читал «Принца Фому». И действительно «Принц Фома» — это удивительно яркая, плотная, насыщенная поэзия.

Давайте просто вспомним для примера. Очень много же на самом деле у Васильева таких текстов, которые ну просто хочется цитировать наизусть, есть определённое наслаждение от произнесения вслух этих текстов. Это касается, кстати говоря, не только его масштабных и эпических поэм, но и вполне себе лирических мелких стихотворений. Возьмём того же «Принца Фому», которого я с тех пор ещё полюбил в чтении Леонида Абрамовича:

Он появился в темных сёлах, 
В тылу у армий, в невесёлых 
Полях, средь хмурых мужиков. 
Его никто не знал сначала, 
Но под конец был с ним без мала 
Косяк в полтысячи клинков.

Народ шептался, колобродил… 
В опор, подушки вместо сёдел, 
По кованым полам зимы, 
Коней меняя, в лентах, в гике, 
С зелёным знаменем на пике, 
Скакало воинство Фомы.

А сам батько́ в кибитке прочной, 
О бок денщик, в ногах нарочный 
Скрипят в тенетах портупей. 
Он в башлыке кавказском белом, 
К ремню пристёгнут парабеллум, 
В подкладке восемьсот рублей.

Это удивительное сочетание точности в деталях и абсолютно свободного повествовательного мастерства. Просто жидки силёнки у большинства современных авторов, чтобы написать такой плотный, лихой и литой нарратив, в котором бы точность деталей и сюжетная напряжённость сочеталась бы с абсолютной чеканкой звука. Этого у Васильева было очень много. 

Я сразу хочу сказать, чтобы больше к этой ерунде просто не возвращаться: конечно, Васильева поднимают на щит (с лёгкой руки Сергея Станиславовича Куняева, который написал несколько замечательных текстов) русские националисты, которые утверждают, что вот ещё одного великого русского поэта погубили евреи — Джек Алтаузен и Михаил Светлов, которые якобы на него доносили. Во-первых, Светлов никогда и ни на кого не доносил. Во-вторых, действительно драка между Васильевым и Алтаузеном была. Алтаузен расчётливо оскорбил Наталью Кончаловскую, чтобы вызвать реакцию у Васильева. Известно, что Васильев за этой реакцией далеко в карман не лез. Не нужно делать из него ангела. И антисемитом он тоже не был.

Но при всём при этом, конечно, Васильев жил в очень нервное время. И он понимал, что будучи чрезвычайно ярким талантом, он очень резко отличается от стенки и каждый его шаг — это шаг к гибели. И чем больше было этих шагов, чем больше было этой негодующей реакции, тем активнее, тем отчаяннее он кидался в новые скандалы. Это была понятная ярость, потому что во время тотальной усреднённости и тотальной имитации поэт такого класса, естественно, постоянно вызывал к себе и ненависть, и враждебность, и всё что хотите.

Вообще надо вам сказать, что он поэт удивительного мелодизма, удивительно сильного и ровного песенного звучания. Тут на чём ни откроешь, это всё не просто приятно читать, а это приятно произносить вслух. Как «Стихи в честь Натальи», одно из лучших вообще любовных стихотворений в русской лирике 30-х годов, или как «Любовь на Кунцевской даче», тоже замечательное, или «Расставание с милой». Ему 22 года, при этом текст мало того, что взрослый, а это, знаете, немножко текст шпаликовский. Я думаю, что Шпаликов — это такое послевоенное, такое оттепельное продолжение Корнилова и Васильева, вот этой бесшабашной, трагической и иронической интонации. Вот это:

Ниже волны, берег выше, — 
Как знаком мне этот вид! 
Капитан на мостик вышел, 
В белом кителе стоит.

Что нам делать? Воротиться? 
День пробыть — опять проститься — 
Только сердце растравить! 
Течь недолго слёзы будут, 
Всё равно нас позабудут, 
Не успеет след простыть.

На одну судьбу в надежде, 
Пошатнулась, чуть жива. 
Ты прощай, левобережье — 
Зелены́е острова.

Ты прощай, прощай, любезный, 
Непутёвый город Омск, 
Через реку мост железный, 
На горе высокий дом. 
Ждёт на севере другая, 
Да не знаю только, та ль? 
И не знаю, дорогая, 
Почему тебя мне жаль.

Впереди густой туман. 
«Полным ходом-пароходом!» — 
В рупор крикнул капитан. 
И в машинном отделении 
В печь прибавили угля. 
Так печально в отдалении 
Мимо нас бегут поля.

Загорелись без причины 
Бакены на Иртыше… 
Разводи пары, машина, — 
Легше будет на душе!..

Это, конечно, чистый Корнилов и чистый Шпаликов, который странным образом это вобрал. Я не думаю, что Шпаликов читал Васильева. Да его тогда и не издавали ещё, его реабилитировали очень поздно. Просто эта линия существовала, и Васильев был первым, кто это на самом деле начал делать.

Я прочту сейчас одно из самых любимых моих стихотворений в русской поэзии. Оно замечательно показывает, как Васильев был бесконечно богат и разнообразен, как он умел вообще превращаться в совершенно разных поэтов. У него есть довольно большой цикл стихов, написанных от имени Мухана Башметова, молодого казахского поэта. Конечно, если бы Васильев сам это написал под собственным именем, никто бы этого не напечатал, а так это печатали. Вот стихи Мухана Башметова, по-моему, совершенно гениальные:

Я, Мухан Башметов, выпиваю чашку кумыса 
И утверждаю, что тебя совсем не было. 
Целый день шустрая в траве резвилась коса — 
И высокой травы как будто не было.

Я, Мухан Башметов, выпиваю чашку кумыса 
И утверждаю, что ты совсем безобразна, 
А если и были красивыми твои рыжие волоса, 
То они острижены тобой совсем безобразно.

И если я косые глаза твои целовал, 
То это было лишь только в шутку, 
Но, когда я целовал их, то не знал, 
Что все это было только в шутку.

Я оставил в городе тебя, в душной пыли, 
На шестом этаже с кинорежиссёром, 
Я очень счастлив, если вы смогли 
Стать счастливыми с кинорежиссёром.

Я больше не буду под утро к тебе прибегать 
И тревожить твоего горбатого соседа, 
Я уже начинаю позабывать, как тебя звать 
И как твоего горбатого соседа.

Я, Мухан Башметов, выпиваю чашку кумыса, — 
Единственный человек, которому жалко, 
Что пропадает твоя удивительная краса 
И никому ее в пыльном городе не жалко!

Это гениальные стихи, потрясающие совершенно, новый шаг в развитии русской просодии! Посмотрите, как замечательно он имитирует качающийся распев степной песни и одновременно страшно уязвлённую мальчишескую и по-степному важную интонацию казахского поэта. Это совершенно грандиозное явление. Кроме того, Васильев довольно ироничен (чего нельзя, кстати, забывать), он действительно поэт весёлый.

Что мне в Васильеве не нравится, чтобы сразу об этом сказать? Ну какое тут может быть «нравится», «не нравится»? В 27 лет убили гениального поэта, который только начал разворачиваться, у которого эпическая поэма «Соляной бунт» (по сути говоря, настоящий роман в стихах) — это вообще лучшее, что в русской поэзии 30-х годов существовало, если не считать нескольких текстов Мандельштама и Пастернака. Он — абсолютно новое явление, умеющее рассказывать об огромных сибирских просторах языком столь же свободным, богатым и совершенным, как сама эта земля, таким же отточенным и при этом таким же первозданным. Он замечательно сочетает высокое мастерство с абсолютной свежестью восприятия и молодости.

Что мне не нравится, если сразу скинуть со счетов, что перед нами безвременно убитый великий поэт? На нём есть действительно несколько поступков не очень благовидных. То, что он во время первого своего процесса в 1932 году так сдавал несчастного Рюрика Ивнева, который первым заметил его дарование и устроил ему в 16 лет первый творческий вечер, а он пишет, что он его «приучал к богеме» и вообще «сомнительный тип». По описанию Варлама Шаламова видно, что при своей невероятной красоте и утончённости он человек жестокий и эгоцентричный. Шаламов не зря упоминает его очень длинные и очень цепкие пальцы. Да, наверное. Наверное, и скандалы за ним водились. Наверное, и некоторая безнравственность за ним водилась, потому что молодому и красивому человеку трудно вести себя нравственно. Я думаю, что в нём было очень много самомнения, которое, кстати, старательно раздували его некритичные друзья. Но за всем этим самомнением стоит огромная настоящая внутренняя трагедия. Внутри ему было (вот что надо отметить) очень некомфортно. 

И я должен вам сказать, что одно из лучших русских стихотворений когда-либо вообще написанных просто — это, конечно, «Прощание с друзьями»; стихотворение, которое совершенно не имеет себе равных по чудовищной и мучительной тоске своей. Я сейчас пытаюсь его найти. Я наизусть его, естественно, помню, но мне совершенно не хочется его искажать чтением с неизбежными запинками.

Друзья, простите за всё — в чём был виноват, 
Мне хотелось бы потеплее распрощаться с вами. 
Ваши руки стаями на меня летят — 
Сизыми голубицами, соколами, орлами.

Посулила жизнь дороги мне ледяные — 
С юностью, как с девушкой, распрощаться у колодца. 
Есть такое хорошее слово — родныя, 
От него и горюется, и плачется, и поётся.

А я его оттаивал и дышал на него, 
Я в него вслушивался. И не знал я сладу с ним. 
Вы обо мне забудете, — забудьте! Ничего, 
Вспомню я о вас, дорогие мои, радостно.

(Вот дальше идёт гениально!)

Так бывает на свете — то ли зашумит рожь, 
То ли песню за рекой заслышишь, и верится, 
Верится, как собаке, а во что — не поймёшь, 
Грустное и тяжёлое бьётся сердце.

Помашите мне платочком за горесть мою, 
За то, что смеялся, покуда полыни запах… 
Не растут цветы в том дальнем, суровом краю, 
Только сосны покачиваются на птичьих лапах.

На далёком, милом Севере меня ждут,

(Вот как это здорово сказано! Какая страшная строчка!)

Обходят дозором высокие ограды, 
Зажигают огни, избы метут, 
Собираются гостя дорогого встретить, как надо.

(В общем, такое блатное отчаяние, но очень мощное.)

А как его — надо его весело: 
Без песен, без смеха, чтоб тихо было, 
Чтобы только полено в печи потрескивало, 
А потом бы его полымем надвое разбило.

Чтобы затейные начались беседы… 
Батюшки! Ночи в России до чего же темны. 
Попрощайтесь, попрощайтесь, дорогие, со мной, — я еду 
Собирать тяжёлые слёзы страны.

А меня там обступят, качая головами, 
Подпершись в бока, на бородах снег. 
«Ты зачем бедовый, бедуешь с нами, 
Нет ли нам помилования, человек?»

Я же им отвечу всей душой: 
«Хорошо в стране нашей, — нет ни грязи, ни сырости, 
До того, ребятушки, хорошо! 
Дети-то какими крепкими выросли.

Ох и долог путь к человеку, люди, 
А страна вся в зелени — по колени травы. 
Будет вам помилование, люди, будет, 
Про меня ж, бедового, спойте вы…»

Это гениальные стихи! И после этого неважно — был Васильев евразийцем, пассионарием, сибиряком, представителем какой-то группы сибирских авторов, где вместе с Марковым и Мартыновым он был арестован за какие-то мечты якобы об отделении Сибири, чего не было. Тут вообще неважно, кто был этот человек. Это великие стихи, которые существуют в русской поэзии уже совершенно независимо от своего носителя.

И написанное в ту же ночь стихотворение «Я полон нежности к мужичьему сну…» — это тоже абсолютно гениальный текст:

Рассвет по ромашкам шёл к мужичьему дому 
Поглядеть в окошко, как мужику спится. 
Как мужику спится? Плохо мужику спится. 
Вот какая-то птица к нему садится 
И начинает разговаривать по-худому.

Из этого вышел весь Юрий Кузнецов. Вообще из Васильева, как из такого зерна, развилось огромное количество поэтов самых разных направлений: и песенный, иронический и горький Шпаликов, и Юрий Кузнецов с его страшными стихами и с его ужасами, и Шкляревский с его чувством неуклюжего колючего простора. Это действительно поэт, в котором вся русская поэзия 70-х годов уже есть, как в зародыше.

При этом, конечно, чего нельзя забывать, у Васильева (это редчайший случай в русской поэзии, пожалуй, только у Твардовского это есть) лирика очень органично сочетается с повествованием. Он умеет так повествовать, чтобы это было не сухо, не протокольно, чтобы это всё-таки оставалось песней. Просто от наслаждения это читать вслух я не могу никак отделаться.

Видите ли, тут одна есть проблема. Все говорят «сила, сила» — и возникает какой-то культ силы. Нет, сила сама по себе и мастерство само по себе немного значат. Важно, конечно, вот это русское отчаяние, которое лежит на дне всех этих текстов. Эти тексты горькие, полные самоненависти и тоски, а не наглого самоутверждения. Васильев — это всё равно всегда отчаявшийся юноша, а вовсе не какой-то крушитель морд. Вот в этом, собственно говоря, его настоящая русская природа.

Я просто не могу не прочесть под занавес уже, потому что у нас времени-то мало остаётся. Надо было больше, конечно, времени на стихи, но ничего же не поделаешь.

И в июне в первые недели 
По стране весёлое веселье, 
И стране нет дела до трухи. 
Слышишь, звон прекрасный возникает? 
Это петь невеста начинает, 
Пробуют гитары женихи.

А гитары под вечер речисты, 
Чем не парни наши трактористы? 
Мыты, бриты, кепки набекрень. 
Слава счастью, слава, жизни слава. 
Ты кольцо из рук моих, забава,

Вместо обручального одень.

Вот если вы не чувствуете в этих стихах подспудного отчаяния и издевательства, значит вы не чувствуете ничего. Весь Васильев — это заломленная кепка нечеловеческим страданиям. На этом нам приходится закончить. Но какое счастье, что в России в самые безнадёжные времена есть такие абсолютно великие поэты!

Из лекции Дмитрия Быкова,

март 2016 года

Павел Васильев в Братиславе

Летом прошлого года в Доме-музее Павла Васильева раздался звонок из Москвы. Это звонила московская актриса Наталия Маева, известная исполнительница стихов знаменитых русских поэтов. Народный артист Львов-Анохин писал о ней: «Маева - человек всецело поглощенный искусством. Она находится во всегдашнем потрясении от какого-нибудь спектакля, актера, книги, музыки».

Узнав о том, что в Павлодаре есть музей Павла Васильева (кстати, единственный в мире), она, по ее выражению, не могла не позвонить, потому что очень высоко ценит творчество этого поэта. А лирику Павла Васильева вообще сравнивает с выдающимися музыкальными шедеврами: «Его стихи к жене, матери его девочки, Галине Анучиной - это абсолютный Шопен, как мне кажется».

Но Наталия Маева не только просто позвонила и познакомилась с нашими музейщиками, она выслала в адрес музея видеокассету со своими поэтическими выступлениями. В том числе концертную программу, где читает стихи Павла Васильева и Осипа Мандельштама. Запись была произведена в ЦДЛ в Москве 20 декабря прошлого года. Хотя стихи Павла Васильева она включает в свои программы уже в течение нескольких лет.

Наталия Маева получила театральное образование в училище им. Б. В. Щукина при Государственном академическом театре им. Евгения Вахтангова.  В числе педагогов была знаменитая вахтанговская актриса Цецилия Мансурова. Работала в Театре комедии, в Новом драматическом театре (Москва) с замечательным русским режиссером, народным артистом России Борисом Александровичем Львовым-Анохиным.

По приглашению Пушкинского дома в рамках Дягилевского юбилея в октябре 2010 года сыграла моно-спектакль по пьесе Жана Кокто «Человеческий голос», который принес ей успех и признание во Франции. Она обладает писательским даром и постоянно печатается в театральных сборниках, в газетно-журнальной периодике.

Актриса, в репертуаре которой поэзия Гумилева, Ахматовой, Цветаевой, Пастернака, постоянно обращается к стихам Павла Васильева. И читает их совершенно по-своему, никак не повторяя уже известных исполнителей. По всему видно, она находится в потрясении и от поэзии Павла Васильева.

- Это поэт, о котором Пастернак говорил, что он «лучше меня». Мандельштам говорил, что «у нас четыре поэта – я, Пастернак, Ахматова и Павел Васильев», - сообщает она слушателям, прежде чем начнет читать Павла Васильева. В прошлом году она читала его стихи в Кембридже, потом в Москве. И вот на днях прислала в павлодарский музей поэта свою новую концертную афишу «Вечера русской поэзии» из Братиславы. «Вечер» состоялся 20 марта и был посвящен Всемирному дню поэзии.

В столице Словакии Наталия Маева, как всегда, наряду с Анной Ахматовой, Николаем Гумилевым, Мариной Цветаевой, Осипом Мандельштамом, Борисом Пастернаком, Николаем Асеевым читала и Павла Васильева. Его гениальный цикл, посвященный Наталье Кончаловской «Стихи к Наталье». И, конечно, его «шопеновскую лирику». Знаменитые «Вся ситцевая, летняя, приснись…», «Какой ты стала позабытой, строгой…», «Не добраться к тебе! На чужом берегу…»…

 Тамара Карандашова, 

март-апрель 2014 года

Неправедный миф

16 июля исполняется 75 лет со дня гибели выдающегося поэта 20 века, нашего земляка, Павла Николаевича Васильева. «Поэт неслыханного дарования» прожил на «золотой, на яростной, прекрасной земле» всего 27 лет. В то страшное время, когда произвол, возведенный в ранг государственной политики, калечил и ломал судьбы людей, уничтожал непокорных, П. Васильев, в условиях террора и жесточайшей цензуры, сумел остаться независимым и поэтически самостоятельным, но заплатил за это своей жизнью. В 1937 году по обвинению в антигосударственной деятельности и как «враг народа» он был расстрелян в Лефортовской тюрьме.

Пользуясь правом публикации, предлагаем Вашему вниманию статью дочери П. Васильева Н. П. Фурман, которая хранится в фондах Дома-музея.

В июне 1934 года на центральных полосах столичных газет появилась статья М.Горького «Литературные забавы» с критикой «богемных» нравов (в Ленинграде «О литературных забавах»). Как же аукнулась эта статья, и какие страшные последствия имела для судьбы некоторых представителей национального крыла нашей литератур? В числе их – главный герой статьи, Павел Васильев, а также крестьянские поэты Сергей Клычков, Иван Приблудный, Василий Наседкин, Петр Орешин. Эти люди (если добавить сюда Н. Клюева, расстрелянного в Томске в 1937 году) беспокоили пролетарского писателя. Свое беспокойство он выразил в письме Л. З. Мехлису за несколько дней до выхода в свет «Литературных забав», отметив, что истоки васильевской поэзии, это - «неонародническое настроение – или течение, созданное Клычковым-Клюевым-Есениным – оно становится все заметней, кое у кого уже принимает русофильскую окраску и – в конце концов – ведет к фашизму». Слово «фашизм» было произнесено дважды – в письме и в статье. И подхвачено. Нашлись горячие головы; они объявили настоящую войну новоявленным «фашистам» с легкой руки Горького, который, разумеется, ничего подобного не ожидал. Тем не менее, это случилось, и в итоге крестьянские поэты были расстреляны в одной компании и по одному и тому же (ложному) обвинению, и отстрел этих поэтов в 1937 году начался с П. Васильева.

К жертвам террора 37-го - 38-го следует отнести и Бориса Корнилова, ленинградского поэта. Он дружил с Павлом Васильевым и тоже поклонялся Есенину. Судьбы Корнилова и Васильева схожи: скорый и громкий успех, слава, а следом гонения, исключение из ССП за «дебоши». Ярослав Смеляков в стихотворении «Три витязя» (1967 г.) называет этих поэтов своими друзьями. Корнилову он дает такое определение: «Второй был неожиданным…». Потому «второй», что не было в нем васильевского «напора». Он стоял «недвижно скособочившись» у «общего кормила», и ему было все равно – «вторым, так вторым», по меткому замечанию Л.Аннинского.

А первым был  поэт Васильев Пашка,

Златоволосый хищник ножевой –

Не маргариткой вышита рубашка,

А крестиком – почти за упокой…

Тут сплошной вызов. Самоубийственный. Смертельный. Корнилова можно «свести к глухой провинциальности – Васильев из своих провинциальных палисадов вылетает пулей».

В 2007 году в Петербурге в серии «Новая библиотека поэта» вышел стихотворный сборник П. Васильева, в аннотации к которому сказано, что он открыл «совершенно новую страницу русской поэзии». Это степь Центральной Азии Дешт-Ы-Кыпчак пришла к нам, и привел ее он – Павел Васильев. Отдавая должное великости поэта, открывшего нам новый край, не будем забывать слова О. Е. Вороновой (проф. РГУ, Рязань) о том, что П. Васильев «самый законный и прямой наследник С.Есенина

В черном небе волчья проседь,

И пошел буран в бега,

Будто кто с размаху косит

И в стога гребет снега.                      

На косых путях мороза 

Ни огней, ни дыму нет,

Только там, где шла береза,

Остывает тонкий след.

В этих стихах Есенин, несомненно, «присутствует». Но в отличие от всех, в том числе и от Есенина, Васильев умел перевоплощаться из русского сказочника в казахского акына:

                              - Я, Мухан Башметов, выпиваю чашку кумыса

                                И утверждаю, что тебя совсем не было.

                                Целый день шустрая в траве резвилась коса –

                               И высокой травы как будто не было…

В стихах Васильева Россия превращается в страну многонациональную – он привел с собой из края, где родился и вырос, степной народ. Мало того, Васильев подружил степняка с русским казаком:

    Пьет джигит из касэ, - вина! –

                               Азиатскую супит бровь,

                               На бедре его скакуна

                               Вырезное его тавро.

                               Пьет казак из Лебяжья, – вина! –

                               Сапоги блестят - до колен,

                               В пышной гриве его скакуна

                               Кумачовая вьюга лент.

                               А на седлах чекан-нарез,

                               И станишники смотрят – во!

                               И киргизы смеются – во!

                               И широкий крутой заезд

                               Низко стелется над травой.

                                                             («Ярмарка в Куяндах»)

И сегодня Россия и Казахстан одинаково чтят его и называют своим великим национальным поэтом. Н.И.Кузнецова, составитель петербургского сборника объясняет это так: «Дискриминация общественной репутации П.Васильева привела к тому, что возможность появления его стихов в печати оказалась чрезвычайно ограниченной». Пять стихотворных сборников, подготовленных поэтом, не вышли в свет. «В результате значительная часть литературного наследия оказалась неопубликованной» в годы жизни П. Васильева.         

Он приехал в Москву в 1929-м – в год Великого Перелома, или, как горько пошутил А.Солженицын, год перелома крестьянского хребта. Уже в 1928 году у себя дома в Сибири молодой Васильев наблюдал разгром, произведенный в Омской области в результате инспекционной поездки вождя, и это было суровым испытанием для юноши, который так восторженно писал тогда:

   Моя Республика, любимая страна,

                              Раскинутая у закатов,

                              Всего себя тебе отдам сполна,

                              Всего себя, ни капельки не спрятав.

Притесняли крестьянина, о котором его любимейший прозаик Г. И. Успенский писал, что «мужик – источник всего». К 16-ти годам Васильев начитался Успенского в своем родном доме и хорошо усвоил то, что написал Глеб Иванович в статье «Народная интеллигенция»: «…двухсотлетняя татарщина и трехсотлетнее крепостничество могли быть перенесены народом только благодаря тому, что и в татарщине и в крепостничестве он мог сохранить неприкосновенным свой земледельческий тип». Труд на земле развил в народе строгую «семейную и общественную дисциплину», в этом труде он находил «полное нравственное удовлетворение». Вот почему Васильев сразу же подружился с есенинскими поэтами – он встретил своих единомышленников, считавших, как и он, мужика главным человеком Вселенной. К тому же Васильев обожал их погибшего друга, но вот как раз со своим обожанием Есенина он опоздал. Рязанский краевед Марк Мухаревский рассказывает о борьбе с хулиганством как социальным явлением, начавшейся в 1926 году. Тогда уже выдумали слово «есенинщина», означавшее пьянство, пессимистическое настроение, нездоровые явления в быту.

19 сентября 1926 года «Комсомолка» публикует статью Л. Сосновского «Развенчайте хулиганство», в которой тот заявляет по поводу Есенина: «Но только покровительством наших редакторов можно объяснить, что лирика взбесившихся кобелей попадает в поэзию людей». Л. Сосновского поддержал Н. И. Бухарин. В его «Злых заметках» есенинская поэзия характеризуется, как «причудливая смесь из «кобелей», икон, сисястых баб… обильных пьяных слез…религии и хулиганства».

Лев Сосновский принадлежал к лагерю литературных критиков с «антинациональной, антирелигиозной, антикрестьянской» идеологией. Еще при жизни С. Есенина они объявили войну ему и его друзьям. Подсчитывали, сколько раз в стихах крестьянских поэтов повторяется, например, слово «Русь» и обвиняли Есенина и его друзей в великорусском шовинизме. Когда в 30-м году Васильев присоединился к есенинским друзьям, его тоже назвали шовинистом. Это было уже слишком – назвать так человека, соединившего в своих стихах два народа, но – назвали. И шовинистом, и, более того, фашистом. И сделали это очень просто. В статье «Литературные забавы» М. Горький заявил, что Васильев хулиганит хуже, чем Есенин и что от хулиганства до фашизма шаг короче воробьиного носа. Буквально на другой день И. Гронский и А.Толстой пошли к М.Горькому и доказали ему, что он ошибается. Но мы не читаем воспоминаний Гронского, мы читаем лубянские «документы»: справки, протоколы допроса, подписи, которые у подследственных выбивают в пыточной камере с помощью дубинки и прочего «инструмента». В итоге вместо информации мы имеем дезинформацию. Так, в справке из уголовного дела 1937-го года утверждается, что Павел Васильев в июне 1935 года Нарсудом Краснопресненского района был приговорен к трем годам заключения за хулиганство. Спустя более 60 лет после составления этой справки капитаном госбезопасности Журбенко, невозмутимым в своем невежестве, историк-литературовед Сергей Куняев пишет в «Русском беркуте» о провокации, осуществленной в мае 1935 года Джеком Алтаузеном и Кº в отношении Павла Васильева, в результате которой поэт был приговорен к тюремному заключению. Однако, высокообразованный автор БРЭ (Большая Российская энциклопедия, 2006) выбирает версию Журбенко, усилив акцент: «В июле 1935 В. (сокращенно фамилия Васильев) был арестован и осужден за «злостное хулиганство»… И только (наконец-то!) в 2007 году в примечании к петербургскому сборнику мы прочли на странице 546-й о том, что поэт в 1935 г. отбывал шестимесячное заключение в рязанской тюрьме «по спровоцированному обвинению». Никакого хулиганства не было – была травля, развязанная в отношении Павла Васильева и являющаяся естественным продолжением антиесенинской кампании конца 20-х годов.

Продолжая исследовать справку Журбенко, мы увидим, что вся она – сплошное, наглое в своей уверенности, вранье. Причем, первый пункт справки: Васильев – «сын крупного кулака из Павлограда» (Казахстан) опровергается очень легко. Нет на карте Казахстана такого города – Павлограда. Зато есть Павлодар, где в 20-х годах прошлого века был директором школы водников учитель математики Николай Корнилович Васильев – отец поэта. Что же касается второго пункта справки, то здесь мы так быстро не справимся:

«Период времени с 1932 по 1935 год отмечен целым рядом публичных скандалов, драк и дебошей, организовывавшихся П.Васильевым…» Удивительно, но этот «ряд» не представлен в воспоминаниях современников. Если не считать драки двух тезок: Павла  и Сергея Васильевых. Друзья (а они, действительно, дружили) поспорили, кому брать псевдоним, чтобы их не путали. Спор завершился дракой. Было это в ресторане ЦДЛ, потому оба оказались в отделении милиции. Туда же привели из другого места набедокурившего Ярослава Смелякова. Всю ночь ребята читали друг другу свои стихи, пока подружка Смелякова Любка Фейгельман не заплатила за них залог. И их выпустили. Но перестанем заглядывать в «замочную скважину», а лучше обратимся к стихам наших героев. Вот в них-то и находится нужная нам информация. Начнем со Смелякова:

     Гражданин Вертинский

     Вертится. Спокойно

                                девочки танцуют

                                английский  фокстрот.

                                Я не понимаю,

                            Что это такое,

                            Как это такое

                           За сердце берет?…

                           Только мне обидно

                           За своих поэтов,

                          Я своих поэтов

                          Знаю наизусть.

                          Как же это вышло,

                          Что июньским летом

                          слушают ребята

                             импортную грусть?..

Им было неуютно в московских салонах, они робели. Но виду не подавали и петушились по поводу «фокстрота» и «Вертинского». И пуще всех Васильев. В поэме «Одна ночь» (1933 г.) он пишет о том, как «Ксенья Павловна /Заводит/ Шипящий от похоти патефон»:

                         И ходит, стриженный

                              По-английски,

                              На деревянных

                              Ногах фокстрот!

И с дурашливым пафосом Васильев восклицает:

                         Жизнь!

                              Как меня занесла

                              Сюда ты?

                              И краснознаменца

                             Сюда занесла?

Вертинского Васильев тоже не пощадил:

                        Нам пока Вертинский ваш не страшен –

                        Чертова рогулька, волчья сыть.

                        Мы еще Некрасова знавали,

                        Мы еще «Калинушку» певали,

                        Мы еще не начинали жить.

                                    («Стихи в честь Натальи», 1934)

Борис Корнилов не участвовал в этой перепалке, он принимал фокстрот. Но и сам повесничал почем зря:

                         Васька Молчанов –

                              Ты ли мне не друг ли?

                              Хоть бы написал товарищу раза.

                              Как писали раньше:

                                              Так-то вот и так-то…

                              живу,  поживаю –

                              как на небеси…

                              Повстречал хорошенькую –

                                                               полюбил де-факто,

                              только не де-юре – боже упаси.

                                            («Открытое письмо моим приятелям», 1931)

Поэт не прочь был и «погулять» с друзьями – Пашкой Васильевым и Ярой Смеляковым:

                         Мы шли втроем с рогатиной на слово

                              И вместе слезли с тройки удалой –

                              Три мальчика, три козыря бубновых,

                              Три витязя бильярда и пивной.

                                    (Я.Смеляков «Три витязя»)

Л. Аннинский заметил по этому поводу: «Запальчивое преувеличение. Писать стихи для них было куда важнее, чем катать шары и пить водку. Но…легенда обязывает, ее надо подпитывать…». Значительно ближе к истине концовка стихотворения:

                         Вот так втроем мы отслужили слову

                              И искупили хоть бы часть греха,

                              Три мальчика, три козыря бубновых,

                              Три витязя российского стиха.

Чистые души, они и не помышляли враждовать со своей страной и готовы были служить ей. Комсомольский вожак Корнилов из нижегородских лесов в своем «Открытом письме…» делает замечательное заявление:

                          Осенью поляны

                                              все зарею вышиты,

                                ЧОНовский разведчик

                                                выполз, глядит…

                                Ишь ты,

                                    поди ж ты,

                                                                что же говоришь ты -

                                ты ль меня,

                                                я ль тебя,

                                                                молодой бандит.

                                 Это наша молодость-

                                Школа комсомола,

                                где не  разучивают слова: «боюсь»,

                                и зовут чужбиною

                                                Царские Села,

                                И зовут отечеством

                                               Советский Союз.

А представитель «неорганизованной» молодежи П. Васильев ставит «точку» в корниловском заявлении проникновенными стихами, в которых, кажется, с нами говорит сама молодость страны, столько в них радости и уверенности в завтрашнем дне:

                         Руками хватая заступ, хватая без лишних слов,

                              Мы приходим на смену строителям броневиков,

                              И переходники видят, что мы одни сохраним

                              Железо, и электричество, и трав полуденный дым,

                         И золотое тело, стремящееся к воде,

                              И древнюю человечью любовь к соседней звезде…

                              Да, мы до нее достигнем, мы крепче вас и сильней,

                              И пусть нам старый Бетховен сыграет бурю на ней!

                                                («Переселенцы», 1931 г.)

В данном случае мы имеем дело с поэзией самого высокого накала, и слухи, рожденные в московских салонах, бледнеюти меркнут перед этими святыми строчками.

Еще раз: хулиганства не было – были стихи. И была бравада, раздражающая многих. Илья Эренбург объясняет причину ареста Павла Васильева в 1937 году в двух словах – пил и болтал («Люди, годы, жизнь»). «Болтал» - не подходит.  Справедливее будет – «протестовал». Форма протеста – треп, пусть неосознанный, в трезвом виде или в подпитии. А «досье» распухало, «органы» каждое слово брали на заметку. Замечательно это подметил Л. Аннинский. Не надо читать у капитана Журбенко, за что арестован Павел Васильев, - прочтите Аннинского: «…В феврале 1937 – арест. Что инкриминируют? Террор. А это откуда?! А все из того же поэтического театра абсурда. Из фанфаронских разговоров на полупьяных писательских квартирах. Общий трёп. Тот самый – про то, что русских писателей теснят файвиловичи  (только не надо это путать с антисемитизмом – авт.), и Васильев мог бы захватить и возглавить какой-нибудь журнал, что бы противостоять притеснителям. Васильев набивался на эту роль? Вряд ли. Но вряд ли и возмущался такими предложениями. Скорее всего, в ответ он читал стихи.

Очередная писательская  квартира. Общий трёп. Подначка: «Боишься пули?» Ответ: «Не боюсь». Было? Было.

Очередное сиденье за ресторанным столиком. Трёп. Подначка: «Пашка,  а ты не струсишь пойти на теракт против Сталина?» - «Я? Струшу!? Я вообще никогда не трушу, у меня духу хватит». Зафиксировано.

Заметьте: он говорит не о покушении на  Сталина, он говорит, что вообще не трусит.

Когда в НКВД всё это выясняют на перекрёстных допросах, то дело приобретает следующие формулировки: Васильев получил предложение совершить теракт против товарища Сталина и дал согласие…»

Так было сфабриковано обвинение. А дальше – дознание… в пыточной камере. Хрущёв на ХХ съезде партии с возмущением говорил о том, что пламенному большевику Эйхе сломали позвоночник, а Блюхер умирал медленной и мучительной смертью, но ведь и М. Карпов (первый арестованный по делу «террористов») тоже перенёс страшные пытки. И, разумеется, «признался». Не верьте тем, кто пишет, что имярек вел себя достойно и никого не «выдал» (а значит, остальные «выдали» - ? авт.). Как может человек, который превратился в обезумевшее от боли животное, вести себя достойно? Тем не менее, мы где-то с конца 80-х (когда открылись архивы) спокойно читаем заключительную часть справки всё того же капитана Журбенко, и никто до сих пор публично не возмутился его враньем:

«Четвертым отделом ГУГБ НКВД СССР ликвидируется террористическая группа из среды писателей, связанных с контрреволюционной организацией «правых». Участники группы ставят перед собой цель совершить террористический акт против вождя ВКП (б) товарища Сталина. По делу арестован писатель Карпов М. Я., полностью признавший себя виновным в террористических намерениях и враждебности к ВКП (б) и показавший, что в контрреволюционную организацию  его завербовал писатель Макаров. В дальнейшем, по показаниям Карпова, Макаров его осведомил о том, что организация «правых» готовит совершение террористического акта против товарища Сталина, и что Макаров завербовал в качестве исполнителя поэта Васильева Павла Николаевича…».

Итак, 6 февраля 1937 года Васильев был арестован на основании этой справки, и пошло-поехало: «фашиствующая молодежь» (Ставский); «волки-двурушники» (Абрам Эфрос); на Елену Усиевич, которая дружила с Павлом Васильевым и помогала ему продвинуть стихи в печать, обрушилась лавина: А.Жаров: «…махрового кулацкого барда прочила она в поэты миллионов…»; А.Сурков: «… столь же пресно и вяло было отмежевание Усиевич от этого ублюдка (П. Васильева – авт.) после разоблачения по нашей общественности сначала как фашиствующего хулигана, и потом открытого врага народа»; М. Голодный: «И враг – охотнорядец П. Васильев и вечно пьяный враг поэт Корнилов… и высланный в свое время Смеляков пользовались полной поддержкой Е.Усиевич…». И даже друзья Васильева три Сергея (С. Васильев, С. Островой и С. Михалков) приняли участие в общем хоре: «…т. Усиевич буквально раболепствовала перед кулацкой  поэзией Павла Васильева».

Посмертная реабилитация расстрелянных в 1937 году поэтов  не сняла с них навета о хулиганстве и прочих «нарушениях» общественного порядка. Зато книги их замалчивались. Вспомним случай, когда С. А. Клычков в споре с Фадеевым на писательском собрании 14 мая 1932 г. сказал: «…далеко неизвестно, что останется в будущем как документ эпохи – мой ли «Чертухинский балакирь» или, еще больше того, «Сахарный немец», или Ваш, товарищ Фадеев, «Последний из Удэге». Бедному Сергею Антоновичу и в страшном сне не могло присниться, что станется с его романами – их просто не прочтут потомки (им не дадут прочесть). Мы живем без клычковского лешего-антютика, вдруг выросшего из трухлявого пня и обернувшегося в жутковатого мужика Спиридона. И без красавицы Феколки, дочки этого Спиридона, которая летней ночью, скинув сарафан и «станушку», входит по приказу отца в воды колдовского озера. И вообще ничего не узнаем про ту Россию православных землепашцев, которая ушла от нас, сохранившись, возможно, лишь в прозе Клычкова. А сам Клычков остался в «толпе» есенинских поэтов, о которых «упоминалось вскользь и только в связи с именем С. А. Есенина». Мы должны сломать эту ситуацию. Настала пора начать разговор о каждом крестьянском поэте в отдельности и, прежде всего, подчеркнуть их высокую гражданскую позицию в споре с властью. Бесстрашие Васильева и его друзей заключалось в том, что они открыто выражали свое несогласие дома, в гостях, на приеме, в пивнушке… Не боялись, что их возьмут «на заметку». У этих людей не было организации, оружия… Они и не собирались воевать с властью – они с ней не соглашались. И страшнее всего для последней были их стихи, в которых поэты спорили с официальной точкой зрения. Васильев, например, свой протест прятал в многоголосье поэм. В 1934 году герой его поэмы «Кулаки» (разумеется, отрицательный) говорит брату:

                        Там

                             В известном вам Енисейском

                             Взяли Голубева в оборот,

                             Раскулачили и с семейством –

                             Вниз, под Тару, в гущу болот.

                             И нелегкое, слышишь, паря,

                             И неладное дело, брат:

                             На баржах – для охраны – в Таре

                             Пулеметы, паря, стоят.

Когда все газеты пестрели заметками о зверствах кулаков, этот неслух, напротив, говорил о зверствах в отношении кулацкой семьи. Конечно, он знал о зверствах кулаков и не отрицал их, но ему хотелось указать на главного виновника трагедии, отнявшего у кулака дом и имущество, и тем самым толкнувшего его на жестокость - на Власть. Тут Слово превращается в грозное оружие. И носители этого Слова оказывают сопротивление власти. Назовем подобное сопротивление – духовным. Впервые эту мысль высказала жена Даниила Андреева, арестованная вместе с мужем за его книгу «Странники ночи», и приговоренная к 25 годам лагерей:«Героев на следствии среди нас не было… Понятия непорядочности и предательства в таких масштабах отпадают. Многие из тех, кто оговаривал на следствии себя и других (а это подчас было одно и то же), заслуживают величайшего уважения в своей остальной жизни…

Мы были духовным противостоянием эпохи при всей нашей слабости и беззащитности. Этим-то противостоянием и были страшны для всевластной тирании. Я думаю, что те, кто  пронес слабые огоньки зажженных свечей сквозь бурю и непогоду, не всегда даже осознавая это, свое дело сделали…»

Павел Васильев, Иван Макаров, Сергей Клычков, Иван Приблудный, Василий Наседкин, Петр Орешин и другие, казненные, как террористы, а также друзья Павла Васильева, которым удалось уцелеть в той страшной мясорубке 30-х годов – «свое дело сделали». Они не только стали участниками духовного сопротивления репрессиям (пускай неосознанного и неорганизованного), но и практически возглавили его в годы крестьянской трагедии. И в памяти народа поэты должны остаться как мужественные его защитники. 

                                                                         Подготовила к печати Мерц З.